Menu

Мигель де УНАМУНО

unamuno

Мигель де Унамуно (Unamuno) — испанский писатель, философ, общественный деятель. Один из вождей «Поколения 1898 года». Мигель де Унамуно родился 29 сентября 1864 года, в Бильбао. По национальности баск. Получил филологическое образование. С 1891 стал профессором , с 1901 ректором Саламанкского университета. В 1924 за выступления против диктатуры Примо де Риверы Мигель был сослан на Канарские острова, откуда бежал во Францию, в эмиграции пробыл до 1930 года. При республике был депутатом кортесов; с 1932 академиком. Выступал против республики, считая, что она не может обеспечить гражданский мир и национальное единство, однако уже в октябре 1936 решительно осудил фашистский мятеж.

Деятельность Мигеля де  Унамуно была многообразна. Как публицист он неизменно занимал резко критическую позицию по отношению к испанскому буржуазно-помещичьему обществу («Об исконности», 1895, и др.). В 90-е годы он интересовался марксизмом; активно сотрудничал в социалистическом еженедельнике «Луча де классе». После религиозного кризиса 1897 года он отошёл от социализма и начал разрабатывать философскую концепцию, предвосхитившую ряд положений персонализма и экзистенциализма. Огромное влияние на М.  Унамуно оказали идеи и творчество русского писателя Льва Николаевича Толстого, а также французского математика, физика, религиозного философа и писателя Блеза Паскаля; а позже датского теолога философа и писателя Серена Кьеркегора. Центральная проблема философии Мигеля – духовная жизнь личности, сосредоточенная, по его мнению, на стремлении разрешить противоречия конечного и бесконечного: жажде личного бессмертия противоречит рационалистическую уверенность в конечности сущего, потребности в вере – невозможность веры для современного разума. Унамуно ввёл понятие «агонии» – особого трагического восприятия жизни, вызванного непримиримым дуализмом разума и веры («Трагическое чувство в жизни людей и народов», 1913; «Агония христианства», 1924). Творчество, любовь, дружба, материнство и т.п. представляются специфическими для человека способами преодолеть конечность существования, запечатлеть «я» в мире («Жизнь Дон Кихота и Санчо», 1905, «Абель Санчес», 1917; «Тётя Тула», 1921, и др.). Мигель де  Унамуно подверг критике сциентизм («Любовь и педагогика», 1902), утверждал личный, «экзистенциальный» характер философкой истины, констатировал противоречия научного и духовного прогресса, считал возрождение личности («героическое безумие», «кихотизм») единственной возможностью выхода из тупика современного буржуазного мира. В последнем произведении – повести «Святой Мануэль Добрый, мученик» (1933) писатель поставил вопрос о необходимости соотнесения личности и народа. После первого романа «Мир во время войны» (1897) Унамуно перешел к экспериментальному художественному повествованию: обнажённость конструкции, параболичность, марионеточность персонажей, система авторских масок и псевдонимов характерны в особенности для романа «Туман» (1914). Позже он возвратился к реализму, однако противопоставляет «внутреннюю реальность», реальность воображения и воли «внешней реальности» (книга «Назидательные новеллы», 1920). Писатель стремился лишь к передаче «внутренней реальности», однако персонажи его лучших новелл социально и психологически достоверны. Обширное поэтичесое наследие Унамуно отличается гуманистическим богатством тем, классической ясностью, виртуозным владением исп. стихом, исповедальной искренностью («Песенник», издан посмертно). Важнейшее место в творчестве и философии писателя занимала Испания – судьба её народа и культуры, любовное переживание пейзажа, традиций, памятников языка и искусства. Влияние Мигеля де  Унамуно йен. культуру 20 века огромно. В течение нескольких десятилетий многие его работы были запрещены католической церковью. Его наследие способствовало освобождению испанской  интеллигенции из-под власти католической ортодоксии, развитию критического, бунтарского мышления.

Сочинения писателя: Obras completas, v. 1–14, Madrid, 1958–72; Obras selectas, 4 ed., Madrid, 1960; в рус. пер. – Две матери, М., 1927; Три повести о любви с прологом, М,, 1929; Назидательные новеллы, М. – Л., 1962; Туман, М., 1972; Стихи, «Иностранная литература», 1974, № 2.

Мигель де  Унамуно скончался 31 декабря 1936, в Саламанке.


* * *

Я скоро буду сослан в память.
В былое буду выслан я.
В пустыне прошлого, друзья,
мой след ищите под песками.

У смерти выскользнув из рук,
умру, уйдя от вечной боли:
ведь я всерьез был жизнью болен,
а жизнь – смертельнейший недуг.

Но и уже сотлевший в прах,
уже сочтенный вами дважды
и трижды мертвым, я однажды
затрепещу у вас в руках.

Взяв эту книгу, ты берешь
меня. И если – дрожь по коже,
то знай, читатель: это тоже
тебя моя колотит дрожь.


КРИСТАЛЫ, КРИСТАЛЫ

Кристаллы, кристаллы, соцветья
во мглу погруженной земли.
Когда расцвели вы, на свете
другие цветы не цвели.
Нацежен был мало-помалу
из мрака лучистый хрусталь,
чтоб стало под силу кристаллу
вместить невместимую даль.
Тускла на свету, но как факел
кристалла живая свеча
пылает во мраке... Во мраке –
начало любого луча.


* * *

Было слово сначала,
до начала начал.
И оно прозвучало,
все на свете зачав.
Значит, если созрело
слово вещее "будь",
то от слова до дела
будет короток путь.
Реки руслом проходят
сквозь гранит и века.
Убежден: происходит
"речь" от слова "река".


* * *

Манна, упавшая с неба,
слово насущное – хлеб
тем, кто без этого хлеба
высох душой и ослеп.
Плод, насыщающий душу
и оживляющий плоть,
выйди из чрева наружу,
слово, священный ломоть.
Став и творцом, и твореньем,
сделай же, слово, хоть раз
вещим своим озареньем
ты богоравными нас.


ПОЭТИЧЕСКОЕ КРЕДО

Я думаю чувством, а чувствую мыслью.
Крылатая песня, гнездись на земле
и, чтобы не сгинуть в заоблачной выси,
заботься о мощном крыле.

Бесплотное облако ветра боится.
Бесплоден бездумный полет.
Поэзия – это не музыка. Только
весомое слово живет.

Прочувствовать – значит понять и осмыслить.
Кто чистое чувство возвел в идеал,
тот к истинной влаге источника чувства,
наверное, не приникал.

Красивой одеждою мысль не украсишь.
Поэт – он ваятель. Поэт – не портной.
Чтоб мир оценил совершенство идеи,
яви ее миру нагой.

Поэт – это вовсе не тот, кто оденет
духовное зримою плотью, а тот,
кто душу сумеет увидеть под плотью,
кто форме значенье найдет.

Наука – и та суесловна. Печется
она не о правде, но о правоте,
а истину только поэт постигает
в слепящей ее наготе.

Ищи обнаженности трепетный профиль
и знай, облекая нагое в туман,
что даже туману нужны очертанья,
иначе – он просто обман.

Лепи же воздушную песню из глины,
пусть с глубью подружится в ней высота.
Язык – это мысль во плоти, и разумна
земная ее красота.

Да здравствует мысль! Мимолетную грезу
исканием истины обремени!
Пусть даже туман под резцом у поэта
окажется камню сродни.


* * *

Реет меж мглою и светом,
тенью от дыма скользя...
Увековечить ли? Где там!
Даже замедлить нельзя.
Время, меня с малолетства
ты разлучаешь со мной.
Может быть, ты – только средство
с вечностью сжиться самой?
Прошлого четкие грани,
где же вы в зеркале лет?
Нету пути к умиранью,
кроме рожденья на свет.
Тленной души трепетанье
с первой минуты гнетет,
но с приближением к тайне
все беспощаднее гнет.


* * *

Пусть даль зовет. Не слушай, путник, зова.
Взглянув назад, прочтешь пути итог.
Судьбой решен исход твоих дорог
там, где горит восток родного крова.

Грядущее – лишь зеркало былого.
Жизнь истечет, как этот миг истек...
Ты наизнанку выверни свой рок,
но все равно все повторится снова,

как повторится вод круговорот.
В миру царит надежная порука:
грядет за оборотом оборот,

в затылок узнаем лицо мы друга...
И тайна заколдованного круга
тебя и род людской переживет.


* * *

Уповая на завтра,
о минувшем скорбя,
на надежды и память,
жизнь, мы тратим тебя,
забывая о том, что
не сумеем посметь
мы обречь на забвенье
незабвенную смерть.
Все, что было – настанет,
а что будет – прошло.
Настоящее дышит
нам в лицо тяжело.
Но не сон ли мне снится,
будто я пробужден,
будто сны были жизнью,
будто жизнь – это сон?
Я осмысливал чувство,
я прочувствовал смысл,
и обуглила губы
мне горящая мысль.
Раз не жжет тебе очи
та же дума, слепя,
значит, собственной страстью
ты продумал себя.
Раз она не терзает
так, что только держись,
значит, собственной мыслью
ты прочувствовал жизнь.
Пусть алмаз, а не роза
прорастет из любви.
Все сухое холодным
второпях не зови.
Мокрый пар обжигает,
но бывает и так,
что под плотью холодной
пламенеет костяк.


* * *

Приснилось мне время. Проснулся – а снова
заснуть не дает мне отчаянный страх.
Как давит былое! Еще тяжелее
грядущего вес на плечах.

НАГРЯНЕТ НОЧЬЮ

Нагрянет ночью, в пору сновидений,
когда меж сущим и гнетущей тенью
растают грани.
Нагрянет ночью, и врасплох застанет.
И память солью прирасти заставит
к отверстой ране.
Нагрянет ночью, и горячий факел
горючей грусти полыхнет во мраке,
нагрянет ночью,
и снижет четки из жемчужин черных,
и черным солнцем жемчугов точеных
ударит в очи.
Нагрянет ночью, о праматерь полночь,
когда ты душу до краев наполнишь
внезапной смутой.
Нагрянет ночью, и в небесной бездне
пролом оставит, словно путь отверзнет
для вести лютой.
Нагрянет в полночь шторма или штиля?
Безлунной ночью это будет – или
в ночь новолунья?
Нагрянет, грянет. Это неизбежно.
Не зря волхвует вкрадчиво и нежно
луна-колдунья.
Нагрянет так же, как проходит мимо:
бесцеремонно и неотвратимо -
к чему рыданья?
И грянет полночь, даже если это
случится в полдень или в час рассвета.
Грядет свиданье!
Нагрянет ночью. Никуда не деться.
Нагрянет ночью. И покинет сердце
навек усталость.
Нагрянет, грянет, раз грядет с грядущим.
Не то былое, что бывало сущим,
а что осталось.
Нагрянет ночью; в это время темень
во тьме сжимает, как пружину, время,
готовя будни.
Нагрянет ночью, полночью безгрешной,
когда погаснет в жилах свет кромешный
и жар полудня.
Нагрянет ночью. Так луна пророчит.
Нагрянет ночью. Непременно ночью.
Ночной порою.
Нагрянет ночью. Он? Она? Оно ли?
Не это важно. Важно, что без боли
собой укроет.
Приди же, полночь, час зачатья жизни,
и мглой целебной прямо в сердце брызни,
его врачуя.
Рассыпав звезды по зловонной жиже,
ты подступаешь ближе все и ближе -
я сердцем чую.
И ты нагрянешь, все преграды руша,
и пеленая, как младенца, душу,
собой заполнишь
последний отблеск этого мгновенья,
когда беззвучно оборвутся звенья
и грянет полночь...
а с ней – забвенье...


ИЗ ЦИКЛА "ТЕРЕСА"

1

Я видел: на закате длинной тенью
вознес себя в заоблачное пламя
сосновый крест, как воссоединенье
твоей земли, Тереса, с небесами.

Был мой венок на нем объят пожаром:
земное в небе, лодка на приколе,
что заждалась весла, одним ударом
освобождающего от неволи.

И я услышал, как ты мне сказала:
"Воспой любовь, любимый. Во вселенной
она всему причина и начало.
В строке влюбленной стану я нетленной".

Лишь парус страсти нам увековечит,
избороздив два неба мирозданья,
последний миг потусторонней встречи,
которая, наверно, не настанет.

Ну что ж, под веслами моими брызни,
река судьбы! В пучине водоверти
я буду петь, любимая, о жизни,
и с этой песней плыть в объятья смерти.

2

"Да, да, да..." – извиваясь в излуке,
нам шептала вода.
"Да, да, да..." – там не будет разлуки,
где любовь навсегда.

"Да, да, да..." Рвать живое на части –
нету боли больней.
Уходило в песок мое счастье
вместе с жизнью твоей.

"Да, да, да..." Разбивается оземь
дождевая вода.
Ты ведь слышишь, о чем эта осень
плачет, милая? Да?


* * *

На последнем закате
долголетнего дня
снова первая песня
на устах у меня.
Расцветает под вечер,
прежним светом горя,
та звезда, чье сиянье
отменила заря.
И тебе, не рассвету,
благодарен стократ
я за первую песню,
мой последний закат.


ОБЩАЯ БОЛЬ

Твоя слеза останется жива
в твоей строке, лишь преломив, как призма,
боль ближнего, лишь в роли механизма,
живой пружины общего родства.

Поэт, недалеко от щегольства
своим страданием до эгоизма,
от самосожаленья – до комизма.
Не будь смешон, высокие слова

под тяжестью своей обиды горбя.
Ты лишь тогда святое слово скорби
произнести сумеешь как пароль,

достоинства при этом не утратив,
когда тебя насквозь пронзает боль,
пронзившая насквозь твоих собратьев.


СОНЕТ О РИФМЕ

Скрипят колеса рифм. Ползет с трудом
тяжелый воз: строка... строфа... страница...
Грозит повозка вовсе развалиться,
когда в пути случается подъем.

Не ты ли, рифма, виновата в том,
что стих – телега, а не колесница,
и в том, что заменил рифмач-возница
Пегаса своего ломовиком?

То камень на пути его, то яма,
но наш тяжеловоз бредет упрямо:
мол, ничего не сделаешь – судьба!

Покуда не приспело время воли,
уж лучше так, чем зря топтаться в стойле
и ржать у коновязного столба.


* * *

О чистом искусстве? Не надо.
Оно невозможно, покуда
поэзия – не клоунада,
не фокусничество, а чудо.
Поэту по силам задача
почище, чем чистое чувство.
Не путай, чудя и чудача,
с чудачеством чудо искусства.


ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЕ ДОНЖУАНСТВО

Ты, донжуан мыслительного склада,
легко идею соблазнить умея,
уже наутро расставался с нею,
другой прельстившись с первого же взгляда.

Устав от умственного маскарада,
блудливый разум твой изрек старея:
"На свете, юноши, порочны все идеи,
а значит, вовсе мудрствовать не надо".

Не страсть к познанью истины водила
тебя в публичный дом дешевых дум,
а умственная похоть. Эта сила

влечет и впрямь, да только наобум.
Что ж, истина жестоко отплатила
тебе, бесплодьем наградив твой ум.


ПЛОТНЕЕ И КРУЧЕ

Когда поверяешь стиху
прозренье свое или смуту,
пусть будет на мысли строка
замешена круто.

Но если не разум, а страсть
ты сделал пружиной искусства,
пусть будет погуще струя
пьянящего чувства.

А чтоб заиграло вино,
рубином живым пламенея,
для кубка металл подбери
прочней и звучнее.

На весь остающийся путь
отпущено времени мало.
Мгновения лишнего нет
у нас для привала.

Да будет все сказано, но
ни слова не сказано даром.
Да будет пружинистой мысль,
а слово – поджарым.

Расхлябанный слог поделом
освистан презрительным свистом.
Пусть жилистой будет строка,
а стих – мускулистым.


* * *

Так что такое жизнь в ее порыве?
Озерный ливень!
Что ей привычнее всего на свете?
Вершинный ветер!
Что значит жизнь в извечном обновленье?
Густые тени!
Озерный ливень!
Надрывный ветер!
Густые тени!
И правда: если плач похож на ливень,
тень – на тоску без тени утешенья,
а ветер, словно вздох души, надрывен,
то жизнь – сплетенье ливня, ветра, тени...


* * *

Синеву зенита
выгрызли моторы.
Знать, железных песен
подоспел черед.
Молча умирают
лебеди, которым
невдомек, что в небе
захлебнется скоро
лебединой песней
гордый самолет.


* * *

Из бездны небесной, как некий
обвал, на безмолвие гор
обрушились с грохотом реки,
покинув ледовый затвор.
Штурмуй же, река, будто воин,
твердыни гранитные: ведь
мечтавший о небе достоин
в пучине морской умереть.


* * *

Омывшая недра неба
и глубь голубого льда,
стремительно и спокойно
струишься ты вдаль, вода.
Не ты ли тяжелый жернов
вращала вчера, река?
В тебя ли дождем и громом
обрушивались облака?
Мой сон в глубокое море
во сне твой поток несет.
Незыблемая неподвижность
текучих и зыбких вод.


ЗЕЛЕНОЕ ПЛАМЯ

Гудит, как пламя, пальма на ветру,
корнями попирая мертвый камень.
Зеленый факел долгими глотками
из неба пьет гремучую жару.

Приник зенит к зеленому костру,
к стволу, где под набухшими узлами,
как брага, бродит солнечное пламя,
пролившееся в крону и кору.

А вверх по жилам листьев, пламенея,
из бездны, раскаленной добела,
струятся вулканические змеи:

расплавленная лава поняла,
что к солнцу путь не может быть прямее,
чем вертикаль вот этого ствола.


* * *

Грамматика пейзажа,
в которой, не дыша,
с травой и с тенью кряжа
спрягается душа!
Не чудо – а наука.
Лишь тем, кто в это вник,
понятен с полузвука,
природа, твой язык.


* * *

Близится, нарастая,
эхо морского гула.
Снова волна крутая
солью в лицо дохнула.
Снова под скрип штурвала
и просмоленной снасти
сердце затрепетало
парусом старой страсти.


* * *
Старые горы, старушки,
где ваш растаявший снег?
Сколько же трудных столетий
длился ваш каменный век?
В прах обратились твердыни,
зеленью сделался прах.
Сколько же тысячелетий
вынесли вы на плечах?
Сколько растрачено силы
вами в гранитном бою?
Правнук ваш, благоговейно
я перед вами стою.


* * *

Отчизна, я мерил немало
своими шагами дорог.
Дороги твои протоптало
великое множество ног.
Безмолвную вел я беседу
с холмами и ширью полей,
шагая, отчизна, по следу
бездомных твоих сыновей.
Но песней лишь смог я нагорья
измерить твои – и поля.
Испания! Глубже, чем море,
любая тропинка твоя.


СОНЕТ О СУДЬБЕ

Судьба, измучь меня своим оброком.
Ревниво тайну от меня храня,
на вечный поиск обреки меня
и жизнь даруй мне ровно в поиск сроком.

Не позволяй мне даже ненароком
передохнуть в моем пути ни дня.
Под тяжестью несомого огня
согни и стань мне не судьбой, а роком.

Хочу сойтись в бою, судьба, с тобой.
Разлейся, рок, передо мной рекою –
я все равно приму неравный бой,

чтоб дотянуться до мечты рукою,
чтоб в смертный час, назначенный судьбой,
я был достоин вечного покоя.


* * *

Жить  – страшно. Но смерть  – ведь это,
пожалуй, еще страшней.
Боюсь я дневного света
и сумрака фонарей.
"Любая линия  – плаха", –
предсказывает ладонь.
Одной агонии страха
не гаснет во мне огонь.


* * *

Вчера ли, сегодня ли, завтра ли прямо;
раньше ли, нынче ли, позже ли я...
Вот и опять завершается драма,
чтобы вернуться на круги своя.


* * *

В лоне кастильской речи однажды
кельтский романс иберийского ветра
вызрел... Мой Бог, не лиши меня жажды
вникнуть в ее потаенные недра.

О мой язык, мой приют сокровенный,
песня, легенда, реченье, присловье,
дар мой прими – отвори мои вены,
чтобы в тебе растворился я кровью.


* * *

Что? Свобода воли?
Нечто вроде, что ли,
пляшущей от печки
своевольной речки –
той, что прихотливо
вьется вдоль извива
русла, тараторя
в пене круговерти,
но по воле смерти
льется прямо в море.


* * *

Всякой ночи одиноче одиночество мое.
Путь мой к истине, во мне же он порос тобой, былье.
Может, я и вовсе умер, одиночеством сражен,
или, может, и не жил я, а всего лишь видел сон?
Голос мой, извне звучащий, все ж во мне ты не заглох.
Кто зовет тебя, мой голос? Это знает только Бог...


* * *

Все корневища; все вы, соцветья;
все недомолвки; полные фразы;
краткие миги; тысячелетья;
все соглашенья или отказы;
все вы, пустыни, или же реки;
все вы полудни; полночи, все вы;
все в мире звери; все человеки;
пустоши, все вы; все вы, посевы;
все, тупики, вы; все вы, дороги;
змей побеждённый; выживший витязь;
все нищеброды; все полубоги, –
в Имени Общем соединитесь!


* * *

Дверь в жизнь всегда открыта,
но это дверь не в дом,
а в нечто, чья орбита
проходит сквозь проем.
Вход-выход. Мы не ропщем
на эту хлябь и твердь.
Родиться – это, в общем,
обречь себя на смерть.


* * *

Я знаю лишь то, что не знаю
воистину ничего,
что истина прописная –
обычное плутовство.
Огонь, и воду, и трубы
пройдя, от своей звезды
души пересохшей губы
ждут жажды, а не воды.


* * *

Режь меня, рок, на части:
склеим и воскресим.
К счастью, лишь то и счастье,
что подарил другим.
Дух мой из тьмы добудет
светлую благодать.
Бог мой сказал: «Да будет...»
Надобно воскресать.


* * *

Струны одним аккордом
с горлом соедини.
Горьким певцом и гордым
стал ты, судьбе сродни.
Не откажись от шанса,
мой шансонье без сил,
чтобы ручей романса
путника напоил.


* * *

Клин выбивая клином,
горем сотрешь беду.
Сердце, назло руинам,
с верой опять в ладу.
Вихрем восторга разом
смертный страх унесен,
и размягченный разум
словно впадает в сон.
Сердце, зря бьешь в ладоши:
скоро приснится страх.
Если в руках нет ноши,
значит, крест – на плечах.


* * *

От слова до дела  –  всего ничего:
родятся от корня они одного,
и не оттого ли такое родство
связует их, словно одно существо,
что, если вдруг кончится путь одного,
от двух не останется вмиг ничего.


* * *

Живу минувшими снами,
но их забываю днем.
Живу снами предков  – с нами
во сне они, а потом
мы снам этим снимся сами,
пока не заснем опять:
ведь нам, порожденным снами,
не должно об этом знать.


* * *

Я песни бросал, как зерна,
в речные певчие струи.
Река их сносила в море,
им весь океан даруя.
Мой песенник, кансьонеро,
листает страницы моря:
вал скорби, волна удачи
и счастье  – на гребне горя.


* * *

Творить  – от слов и «твердь», и «верить»,
ну а любить  – от корня «быть».
Не затворяй за мною двери,
судьба... Не рви мне эту нить.
В миру ином всё тише, глуше...
Ну а пока что... Чуть дыша...
Чем ты в себя вникаешь глубже,
тем ты бездоннее, душа.


* * *

Ручью в ущелье при всем задоре
затихнуть где бы?
Куда он мчится  – в объятья моря,
в покои неба?
Упорства в этой текучей вене –
как в правдолюбе.
Одна душа ли в кипящей пене
и в гулкой глуби?
С утесов в пропасть всей силой страсти
ныряет речка,
спеша исчезнуть в гранитной пасти,
чтоб взмыть, как свечка.
Да, вот такая судьба каскада,
его работа:
быть вертикалью и водопада,
и водомета.
Поток отвесно летит с вершины,
хрипя гортанно?
Или же в небо бьет из долины
струя фонтана?
В зенит взмывает или дробится
на брызги в бездне?
Не важно. Важно воде добиться
бессмертной песни.


* * *

Укрой меня, память, укутай!
Не знал я, что столь холодна
ты, старость... Так реки от лютой
зимы промерзают до дна.
Закутай, согрей! Обнажила
от сморщенных рук до хребта,
как русла иссохшие, жилы
мне старческая нагота.
И завтра  – под дерном ли, в небе ль –
мое обогрей забытье.
Из корня поднимется стебель –
последнее ложе мое.
И, память, со смертью не споря,
меня воскресишь ты опять:
в нас вечность впадает из моря
рекою, текущею вспять.


* * *

Увидеть смерть во сне. Но если снится
смерть, значит, смерть – лишь сон. Лишь тень кургана,
в котором спит ничто.  Н е - с о н.  Нирвана,
где время  – пыль у вечности в деснице.
Жить нынешним? У завтра на границе
и  у   в ч е р а?  В плену самообмана,
когда ничто на свете не желанно?
И это  – жизнь? Но ведь самоубийца
тот сон, где снится смерть у сна на тризне.
А жить во сне  – чем не убийство жизни?
К чему же разум тщится без конца
понять простое: все сотрется сроком
под пристальным и вечно хмурым оком –
пустых небес  – предвечного творца?


* * *

Пусть я умру с открытыми глазами,
вершины гор твоих в себе тая.
Мне будет свежий ветер над горами
дыханьем жизни, ветром бытия,
Испания моя!

Я буду спать в твоем гранитном ложе,
в тяжелом грунте, твердом, как броня,
в тебя врастая памятью и кожей...
Моя земля, прими к себе меня,
Испания моя!

Я стану сам испанскою землею
и буду слушать рост родных корней.
Пусть прорастут глаза мои травою,
питаясь светом солнечных лучей
Испании моей!

Вся зелень, взором выпитая прежде
и ставшая душой,– зазеленей!
И я пребуду в вере и надежде
под небосводом зреющих полей
Испании моей!

Пусть я умру с открытыми глазами,
в свой взор вобрав родимые края...
Спеленатый испанскими дождями,
я не уйду из мира бытия,
земля моя, Испания моя!


КАСТИЛЬЯ

Кастилия, ты ввысь меня возносишь
на заскорузлой, высохшей ладони
к ветрам студеным, к огненному солнцу
на небосклоне.

Отчизна наших душ и рук шершавых!
Буграми мышц твои поля застыли...
Здесь в каждом звуке слышен отголосок
старинной были.

Пустынны каменистые нагорья...
Но в сочном небе – голубая нива,
где солнце высекает искры, словно
огонь – огниво.

Кастилия, земля до поднебесья!
На этой высоте весь век мой мне бы
стоять, вдыхая полной грудью ветер,
вдыхая небо.

Я песнь тебе сложу, и если будет
она тебя достойна, край орлиный,
то спустится сама на землю к людям
с твоей вершины.


* * *

На горизонте – горы
древним кастильским швом,
соединил который
небо и краснозем.
Где еще место, где бы
столько вместить смогли
камни земные – неба,
а небеса – земли?

 

БИСКАЙЯ, РОДИМАЯ ЗЕМЛЯ

Ты, скалой ступивши в море,
как ногой босою,
не росой умыла травы,
а морскою солью.

Укачала ты прибоем
сонное нагорье.
Горы спят, но снится недрам
каменное море.

О Бискайя, синь без края
пополам с гранитом,
небеса собой омывшим
и волной омытым.

Как и ты, моя Бискайя,
родина и песня,
я прирос душою к небу,
а корнями – к бездне.


* * *

Где облака –
вершины.
Там, где вершины –
склоны.
Где высоко –
всевышний.
Там, где всевышний, –
стоны.
Там, где дожди, –
там реки.
Там, где река, –
там броды.
Рядом с тропою –
пропасть.
Рядом со смертью –
роды.


СОНЕТ О ДЕТСТВЕ

Ища поддержки, как Антей к земле,
я прикасаюсь к памятному детству.
Пока оно со мною по соседству,
мой путь не потеряется во мгле.

Пока оно качает на крыле
меня, и я храню его у сердца,
петляй, судьба, неиствуй и усердствуй –
не задохнусь я у тебя в петле.

Я жив пока могу вернуться к дому,
Бильбао, к твоему гнезду родному,
где я птенцом отправился в полет,

где воздух пахнет будущим, как прежде,
а прошлое мне снова о надежде
в саду, как птица вещая, поет.


* * *

– Отчего, сынок, ты плачешь
горько так и слезно?
– Я узнал, что буду взрослым
рано или поздно.
– Что ж! Тебе любое дело
станет по силенкам...
– Не хочу... Хочу остаться
навсегда ребенком.
– Да, но это невозможно!
Разве что... Помилуй!
Подрастай, сынок, скорее,
наливайся силой.
Станешь ты другим опорой
и главою дома...
– Кто же мне поможет, папа,
помогать другому?
– Сам ты справишься... Откуда
взялись мысли эти?
– Мне во сне они приснились
нынче на рассвете.
– Ну а сон такой откуда?
Экий вздор, однако!
– Если б знал я это, папа,
я бы так не плакал.


МОЕМУ ПЕРВОМУ ВНУКУ

Звезда – как свечка, а полумесяц –
как будто люлька.
На лунном свете луна замесит
твой сон, малютка.

Звезда – как свечка, а полумесяц –
как будто люлька.
Скажи, зачем ты с луною вместе
растешь, малютка?

Луна, взрослея, вновь станет люлькой
в ночь новолунья.
Но что же станет с моим малюткой,
луна-колдунья?


* * *

Из родных далеких мест
через все заставы
на чужбину мне письмо
голубок доставил.
И спросил я у него,
злой тоской снедаем,
что же видел он, летя
над родимым краем.
Он ответил, поскучнев
сразу отчего-то:
– Что увидишь с высоты
птичьего полета?
В наших землях, мнится мне,
люди пляшут лихо.
Знать, на наших земляков
навалилось лихо.
– Как! – воскликнул я. – Постой,
голубь сизокрылый!
верно,  п л а ч у т   земляки,
а не пляшут, милый!
– Ах, – сказал он, – просто страсть
как боюсь я дроби.
И приходится к тому ж
думать об утробе.
Горе умным чересчур
и донельзя зрячим...
– Стало быть, из страха ты
спутал пляску с плачем?
– Все в Испании у нас благостно и тихо.
От велика до мала
все там пляшут лихо...
– Черт возьми, ты просто глуп,
голубь, не иначе,
раз не ведаешь, как пляс
отличить от плача!
– Ах, незнание – залог
счастья сизокрылых.
Все, кто слишком много знал,
как один – в могилах.
– Ну и ну! Да ты непрост
на поверку, право...
– Я учился простоте
у змеи лукавой.
Прописала мне она
от беды лекарство:
три щепотки простоты
на ведро коварства.
А коварство с простотой –
есть ли что приятней?..
– Отправляйся, голубь мой,
ты на голубятню.
Ах, любезный голубок,
как тебя надули!
От коварной простоты
близко до кастрюли.


* * *

Доктор Примо де Ривера!
Генералам генерал!
Потерял давно ты совесть,
нынче – маску потерял!
Из монаршего сортира
вышла партия твоя.
Где ж тебе – без роялистов?
Королю – без холуя?
В блоке с сельскими червями
из навозных жирных куч,
с тараканами столицы –
как могуч ты и вонюч!
Перед столь почтенным сбродом
только сморщишь ты чело –
как в восторге рукоплещут
подвывалы... И пошло!
"Что за ум!", "Какие речи!",
"Ай да вкус!", "Вот это да!",
"Рыцарь мысли!", "Бесподобно!",
"Гениально, господа!"
"Мать-Испания!" – кричишь ты...
Как же это понимать?
Ведь известно, что бутылка –
для тебя родная мать.
Подавай тебе "Власть власти",
королевский попугай...
Знаешь, чем ты бесподобен?
Ну-ка, Примо, отгадай!

Тем, что ты свой генеральский
абсолют-идиотизм
нагло рядишь под пикантный
конституционализм.
Ах ты, доктор-самоучка
розго-палочных наук!
Свист бича и посвист плетки –
для тебя сладчайший звук.
"Без доктрины дисциплины?
Как же можно, господа!"

Эх, водить тебе б овечьи
вдрызг лояльные стада!

А с людьми – куда сложнее!
Не помогут хлыст и кнут.
Вон свои – и те наглеют
и того гляди лягнут.


ПРАВИТЕЛЯМ ИСПАНИИ

Вы и под небом родины
живете, как в изгнании.
Во мне – под небом-родиной
живет моя Испания.


ФАШИЗМ

Вы даже не свора. Вы – сволота.
Фашизофрении бацилла.
За вашим "да здравствует!" – пустота.
За пустотой – могила.


* * *

Душа, они отравили
вино твое и твой хлеб.
Твой кров, твой очаг и ложе
они превратили в хлев.
Покой у тебя украли,
похитили сон и свет
и натравили нечисть,
которая столько лет
таилась в забытой бездне
инквизиционной лжи.
Они ославили бога,
славя его, ханжи.
Народ Испании горькой
в солдатский мундир одев,
они запятнали даже
его благородный гнев.
Они осквернили даже
позор его нищеты,
ярмарочные тираны,
зверствующие шуты.

............................

Господь Испании, слышишь?
Язык мой беден огнем.
Вложи в уста мои пламя,
а в голос вложи мне гром.


* * *

Ах, Кеведо, Кеведо,
вековечная тень!
Из былого поведай
про сегодняшний день.
Хохот тяжкий, как молот,
смех на грани тоски.
Что интимней, чем голод,
завинтивший тиски?

Чистокровная завязь
чистоганной тщеты.
Поголовная зависть
и голодные рты.
Ты в себе, будто призма,
преломил эту боль,
о король консептизма
и сарказма король.

До чего же он жуток,
смех с рыданьем вослед!
Ничего горше шуток
у Испании нет.
Тошнотворно, но разве
не целительно, чтоб
беспощадно о язве
говорил микроскоп?


* * *

Родина, напряги мне
ветром своим крыло.
Зори твои – как гимны
злому всему назло.
Сердце мое и крылья
в каплях твоей росы.
Час мой твои пробили
солнечные часы.


* * *

Запой, цыган! Смятенно
дрожи, дворец Альгамбры:
и вековые стены
не для цыганской самбры.
Любая крыша хуже
и ниже поднебесья.
Не зря цыгану служит
родимым кровом песня.
Всегда в его светлице
светло от   к а н т е   х о н д о:
ведь окнам не годится
быть уже горизонта.


МУЗЫКА

Музыка? Нет! Не хочу, чтобы душу
мне убаюкало
море бальзама.
Чувство, останься
отверстою раной,
кровоточащей желаньем.
Да отшатнутся от ярого света
дети потемков, бледные тени,
сны-однодневки.
Луч, научи меня грезить,
не закрывая глаза,
под сенью полдневного солнца.
Музыка? Нет, не хочу бестелесных,
бесплотных призраков
звука,
хочу чтобы образ
плотью оброс
и отбрасывал тень.
Музыка, море гармонии, ты
усыпляешь звучным прибоем
бдение мысли –
я же хочу, чтобы мысль горячилась,
била копытом
и била крылами,
словно плененный Пегас.
Музыка нас ублажает согласьем,
парализует волю; в мелодии
растворяется замысел, –
мне же
необходимо другое: чтоб нечто
сопротивленьем
меня раздразнило,
заставило стиснуть в кулак
силу и волю.
Музыка – это покой, расслабленье, забвенье,
все растворяется в ней, покидая
пространство и время.
Тонет в ней цель,
и теряется в ней назначенье,
и, став невесомой,
сила становится
слабостью.


* * *

Чтоб звучала чистой нотой
мироздания струна,
ювелирная работа
от тебя, поэт, нужна.
Точным словом бей из лука
в сердце сути, ювелир,
чтобы в малой капле звука
отразился целый мир.


* * *

Зачем же рифма нам дана?
Что за вопрос! Она нужна,
во-первых, чтоб была видна
работа наша всем сполна.
Концы с концами лишь одна
она нам сводит. Ввысь должна
нас поднимать ее спина...
А впрочем, чаще в глубь без дня
она швыряет, как волна.
Есть строчки, где она вольна,
как птица. Чаще же она
на муки в них осуждена.
С ней пустота – и та полна!
Она – китайская стена,
и вдоль нее обречена,
косноязычна и длинна,
плестись, хмельная без вина,
строка... Ее ли в том вина?
Зачем же рифма нам дана?..


* * *

Пусть в ней даже трель чужая
зазвучала, как своя,
все же песня попугая
хуже песни соловья.
Повторив руладу споро,
на певца он всем похож, –
только душу от повтора
не бросает в жар и дрожь.
Не платя собою бездне,
не добиться, чтобы вдруг
стал и впрямь подобен песне
в певчем горле каждый звук.


* * *

Ой-ой-ой, какую тучу
я, вскарабкавшись на кручу,
под собой увидел вдруг!
Эта туча, как чернила,
зачеркнула, заслонила
землю, воду, лес и луг.
И речные перекаты,
и последний всплеск заката –
все исчезло в жирной мгле...
Надо мной разверзлись сферы...
Только взор мой, полный веры,
льнул по-прежнему к земле.


ДОМАШНЕЕ ПРОИШЕСТВИЕ

Протянула мне дочка
бумагу с каракулями и говорит:
"Что здесь написано, папа?"
Я посмотрел на ее причудливый рисунок,
отдаленно похожий на строчки стихов,
и воскликнул: "Здесь?" – "Ну да –
я сама это все написала,
но ведь я не умею пока что читать.
Прочти мне, что здесь написано". –
"Здесь? Ничего!" – выпалил я. – "Ничего?" –
И она замолчала и погрузилась в раздумье.
А я призадумался тоже:
вправе ли был я
поверить ей тайну письма,
да и правилен ли вообще мой ответ?
Откуда мне знать –
может, эти невнятные строки
ей нашептала тайная муза
на языке потаенного духа,
который отнюдь не обязан
облекать свое слово в привычные буквы.
А может быть, именно так
будут писать наши потомки?
Откуда я знаю,
значат ли что-нибудь эти каракули?
А значат ли что-нибудь
звезды, деревья и реки?
Они ничего не значат,
и все-таки значат все.
И вообще –
кто из нас понимает хоть что-нибудь
в орфографии тайны?


* * *

Юный слог мой, ты старомоден.
Мой язык, что с тобою сталось?
Ты состарившееся детство
или впавшая в детство старость?
Не вино ли ты в новой бочке,
то, которое скиснет вскоре?
Нет, язык мой – живая влага,
оросившая древний корень.
Стало будущее минувшим,
но не гаснет его горенье.
Море ливнем впадает в реки.
Продолжается сотворенье.
Ты, кем был я во время оно,
надели меня слогом сущим,
тем, которым с моим народом
буду я говорить в грядущем.


* * *

Федерико Гарсиа Лорке

Эй, испанцы! Пробил час!
Солнце светит и для нас!

Настежь окна, души, двери:
тень былого – не потеря,
праха прошлого не жаль.

Только будущее суще,
сущи только смех грядущий
и грядущая печаль.

Здравствуй, завтрашнее утро!
Каждый новый день премудрой
жаждой песни освяти.

А былое... Что ж, былое
тоже с нами: вьются роем
грезы в полузабытьи...


* * *

Саламанка! Саламанка!
Ты навек в моей судьбе.
О кастильская чеканка
мысли, вызревшей в тебе!
Вбиты в каменные плиты
золотые письмена.
Имена не позабыты,
не забыта старина.
Педантичная святыня!
Манускрипты при свечах...
Сок живительной латыни
в грамматических корнях!
Да рифмуется со светом
этот университет!
То заря ли? Или это
от него исходит свет?


КРОВЬ ДУШИ

Ты – кровь души, испанский мой язык!
Отчизна всюду мне, где речь родная
звучит и льется – ведь ее родник
полмира затопил, не иссякая.

Уже латынь Сенеки твой расцвет
пророчила вернее гороскопа.
С тобой Европой сделалась Европа.
С тобой Колумб удвоил белый свет.

Язык мой – как ковчег. И в нем плывет
Рисаля и Хуареса народ:
десятки рас и племена без счета...

Он никому не тесен и не мал.
Не зря на нем Сервантес написал
евангелие нам – от Дон Кихота.


Переводы С. Гончаренко

back to top