Menu

dragomoshenko

Родился 3 февраля 1946 года в Потсдаме. Жил в Виннице, учился на филологическом факультете Винницкого пединститута, затем на театроведческом факультете Ленинградского института театра, музыки и кинематографии.

Заведовал литературной частью в театрах Смоленска и Ленинграда, работал редактором, журнальным обозревателем.

Публиковался в самиздате с 1974 года. Редактор Петербургского отделения журнала «Комментарии» (Москва-Петербург), 1990—2000. Член редколлегии самиздатского журнала «Часы», Ленинград, 1974—1983. Член жюри премии Андрея Белого. 1980—2001. Преподавал в Петербургском, Калифорнийском (San-Diego), Нью-Йоркском, NYU, State University of New York at Buffalo университетах. Вплоть до своей кончины вел семинар «Иные логики письма» на факультете свободных искусств и наук СПбГУ. Первый лауреат Премии Андрея Белого в области прозы (1978, за роман «Расположение среди домов и деревьев», опубликованный отдельным приложением к журналу «Часы»). «Electronic text award» («for poetry from Phosphor»), — Премия электронного журнала POST MODERN CULTURE 1995 года. Международная литературная премия «The Franc-tireur Silver Bullet» 2009 года. Первая типографская публикация в 1985 году, первая книга издана в 1990 году.

Скончался 12 сентября 2012 года. По завещанию поэта его прах развеян у маяка в Кронштадте. В 2014 году была учреждена поэтическая премия Аркадия Драгомощенко.


Великое разнообразие любви

Подборка стихотворений Аркадия Драгомощенко (3.02.1946 – 12.09.2012), составленная и подготовленная его вдовой, Зинаидой Драгомощенко, из ранних (70-х годов) и поздних (2000-2012-х) текстов.

Новаторская поэзия Аркадия Драгомощенко – одно из высших достижений русской словесности рубежа тысячелетий, но, как любая вершина, она не так легко доступна для рядового читателя. Усложненный, запутанный синтаксис, ветвящиеся фразы, разрастающиеся строфы его зрелых стихов – отнюдь не прихоть, не «художественный метод», они идут из глубины самого творческого устремления поэта: это риторика недообретающей слово мысли, логистика недотягивающейся до мысли речи…
Да, лейтмотив, подспудный жизненный ток его поэзии составляет тот трагический для наделенного словом существа факт, что язык и мысль никак не могут, как бы к тому ни стремились, найти общий язык. Эта трагическая невозможность и непреодолимое искушение приводит к странным, казалось бы, но уже привычным в истории культуры скрещениям: Ницше и безумие, Хайдеггер и Гельдерлин, Целан и Деррида, Витгенштейн и Language School, Бадью и Век поэтов. Бланшо. Драгомощенко.
Но вначале, до любой мысли, была любовь, и глубоко, неизлечимо философская поэзия Драгомощенко – это и глубинная, сугубо личностная лирика; подспудное тектоническое движение пластов мысли сочетается здесь с прихотливой, изменчивой и необоримой сиюминутностью любви.
Собранные здесь стихи – импульсы, всплески любви, как бабочки-эфемериды, самовольно вспыхивающие среди великого однообразия жизни, принимающего для поэта трагическое обличие быта. Великое разнообразие любви – вот что, щедро учит нас поэт, движет солнце и светила.

Виктор Лапицкий


Из стихотворений 1970-х годов


* * *

…Негромко говоришь — прощай.
Мост над стремниной лета, над ливнем.
Прощай, — говоришь тополиным побегам,
шелковице за белым забором
и улице,
А сам толком не знаешь —
К кому обращен этот шепот.

Прощай, говоришь снам, в которых
ты появилась…
О какой странный сон вырос над нами!
Крыло и звезда были незримы тогда.

Впереди мерно машут крыльями птицы:
Дрозды, чибисы, дикие гуси.
Невесомость полнит тела, зрачок
разрывает безмерность отчаянья —
Всего не увидеть.
Вскипает вода, трепещут кроны деревьев,
Раздвигается мир до пределов, доселе
неведомых
ни нам, ни ему самому.
И, точно шепот твой, в безмерности
солнечного луча
танцует бледная паутина,
предваряя милосердие льда.

Какой странный сон раскинулся над нами
тогда.


 
* * *

пусто в саду
невдалеке женщина укачивала
в коляске ребенка
да служитель собирал листья с отпечатками ног
и листья отражавшие сложность строения глаза

кто еще забредет сюда в этот день
или в другой какой день?
кто бродит среди нас
и произносит имена наши как заклинание
кому рассказать что мои сны каждый год умирают
и небо дарит их иллюзорным бессмертием?

и что пьем из одного и того же источника
что вкус воды одинаков для нас


 
* * *

Как капля, падающая в ручей
Или в пруд, или в озеро
с гремучих окончаний ветвей,
Или с оттаявших крыш —
Так и я.
Знаю, что не будет меня.
Знаю и жду, когда в пустоте,
не ведавшей тени,
Стану безбольно
призрачным облачком дыма.
Есть ли о чем сожалеть?

 
* * *

Солнечный свет играет
в стволах кукурузы —
Вином будто налили их,
Узкий лист, по краям пожелтелый,
сухо скользнет по руке,
Солнечный свет заиграет
в раскаленной капельке
крови…
Странно, будто ее не хватало,
чтобы зелень запылала сильней.

 
* * *

Странно, словно тебя не хватало,
Чтобы научиться смотреть, запоминать,
забывать и вновь возвращаться
к воспоминаниям.
Небожители (только неведомо кем)
избавлены от подобных
страданий —
Стоило солнечному лучику лечь
в излучину локтя,
Как открываются двери, и вижу я:
Продрогшие стены, сырости пятна
и пасьянса оцепеневший фейерверк,
Отпечаток туманный, на котором к шее
твоей тянется клюв отточенного
тюльпана.
Но стоит лучу родиться в узком листе
И ожить в дымной капельке крови —
Передо мной ты опять, облеченная именем,
Или золотом старым тающих листьев
в сумерках августа.
Пятый час.
Прядь волос у пространства
отсекла часть лица,
Час, другой, и года —
Время лета, огней глубоких и ясных.

 
* * *

Ты говоришь, и так свежа
на волосах нить первой паутины.
Я знаю — молвишь: вновь зима,
замерзнут окна, мы остынем в ознобе
звездном, в тишине с вином туманным
среди книг постылых,
Полынный запах сохранивших.
Тому и быть.
Но не люблю зимы, ее снегов, забав и
скуки.

Без сожаленья покидая лето,
Когда полны и светозарны полдни,
Когда торгуют тяжкими цветами
по улицам и темным переходам
И жар тягучий дремлет в хвое,
И душной, жаркой синевой к земле стекают
смолы неба —
С веселием предчувствую сентябрь,
как солнца поворот и сроков завершенье.
Как час преображения вещей во тьму —
Сей краткий миг, что назван возвращеньем
к бездонному началу всех лучей…
Но ты молчишь,
А так легки твои опущенные веки,
Как будто тени над водой сосновых игл,
истаявших на ветре.


 
А многое уже забылось

Заметает снегом черные камни.
Смотреть, слушать снег,
Забывать, памятуя при этом,
что исчезновенья тропа пролегает
сквозь глухо стучащее сердце.
Забывать, открывая в себе —
снег и мокрые камни,
снег и мертвые листья,
Ночь, снег, ворох сухих цветов.
Еще — холодная флейта,
Которую спутник отогревает
в руках,
не отличимых от снега.


 
Но думаю совсем о другом

Лежать ночью вдвоем,
Касаться друг друга пальцами,
в которых усталости больше,
чем во всех замерзших реках.
Луна уходит за кровли,
Ни отблеска в приоткрытых глазах.
Но видеть один сон на двоих, всегда.
И просыпаться, теряясь в догадках,
И просыпаться, и жить —
Вот о чем я хотел бы сказать…

 
* * *

Я люблю тебя, даже не зная, есть ли ты вообще.
Но это не память, а что-то другое, сравнимое лишь с гибкой
травой, бегущей по дну за теченьем,
Ковер из стекла, лживое приближенье.
Отделять от надежд волокна волос, перебирать их горькие пряди,
перетирать подводные травы, пробираться к устью,
Морозные книги, белое жнивье, белое вино в узких бутылках.

Я люблю тебя, даже не зная, есть ли ты вообще — есть ли я…

Устье, где торжество океана напоминает дикого ангела,
цепью из света, сковавшего надменные крылья,
К полноте пробираться, именуемой океаном, изрезанной прихотливым
завистливым берегом, словно шелк предвечный безумными
ножницами.
Затем следить бег ящерицы в горючих скалах.
Искать черты недостающие среди обломков кварца, дразнящего
солнце,
недостающие линии, о которых, ворочая камень во рту — трудно
молвить, что принадлежат они только тебе,
даже если нет тебя вовсе, как и меня…

 
* * *

Чем темней за окном,
Тем ярче и строже в стекле отраженном,
где утопаем мы в лицах нам предназначенных.
Согласие грусти, сирень в широком кувшине,
молчанье цветов за стенами, покинувших
свои времена.
Пустое предчувствие…
Жарче и глубже золото у тебя на ключицах.
Острее милые плечи и резче
птицы невидимой круженье над
крышей.

 
Ночью

Эта сосна в полнолуние,
Точно монах, живущий в миру.
Сколько света и ветра течет
в иглах ее и ветвях.
Так могуч ее прямой чуткий
ствол!
Но и тень на песке ее вполне
безупречна.

 
* * *

И было соткано мгновение свободы
из равновесий тьмы и воздуха, холмов, равнины,
косноязычных странствий в памяти, когда
слепой вожатый разум, озираясь, к истокам дней
неумолимо вел.
Где тайное родство гремело явью,
повелевавшей кровью и листвой, которой ветер
одарял на юге.
И детства ясный синий зной покоился в осенней
паутине — кристалл бездонный в кладезе ночей.
Не окликай!
Ветер ныне там заплетает пряди дней в волокна
остывающего праха,
как я вплетаю волосы твои в свое дыханье.

Бог мой, как огромно, немыслимо число меня
в согласии растений, насекомых, ресниц и смеха.
Как легки — что юношества сны — те, кто приходит
с моим лицом и голосом моим темнеющих сосков
коснуться ртами,
Когда смеёшься ты,
Когда чело, как лед весеннего протаявшего солнца
на берегах бессмертья…
Бирюзовый рой цветущих молний выпивает зной,
слетая к векам,
В слепке речи немеет сострадания игла.
О, ликование материи, достигшей предела бытия!

Любовь моя, мгновение свободы —
Безжалостна, бестенна и чиста.

 
Просыпаясь в шесть утра от холода

                          Лапинскому И.

Бритье,
Чашка чая, мокрые доски крыльца,
А потом в открытых дверях
бесполезный пустой разговор
о стихах и о старости.
Но словно зимней молнией вслед:
Встреча с Богом, должно быть,
прекрасней, чем рожденье луны
в осеннюю ночь.

 

 
Стихи и фрагменты (2000 – 2012)

 

Ближе к утру

Разумеется, есть. И сугроб, и кожура апельсина
И как сравнить твой пот с запахом своего. Утро.
Это как если б увидеть размотанную катушку в снегу.
Это как ночью, ближе к утру написать:
сугроб, кожура апельсина, коршун.
Ни одно море не скажет о соли,
Которая пришлась на твою кожу, ни одна книга
Не скажет — где ты нашел, потерял и нашел.

 
Берег океана

                       Сан-Диего

Увидать сверху, как босиком по мокрой мостовой
Сверху видеть, ноги, почти без ничего, но еще футболка
На ней уже невидная сейчас картинка шоссе, океана.
Дом, к которому с берега не подойти, когда прилив,
А утром всегда камни на отлете и отлив.
Тогда можно подойти и смотреть вверх, где дом, где все.
На мгновение отвернуть голову
И увидеть, как во сне бегу босиком по декабрьской мостовой
На мне ничего, кроме ночи, трусов и футболки со сном…
А как же серебро, запястья, «ты», когда даже не дыхание?..
Не разделяло того места, в котором были, но пусть так…

 
Замкнувшим в себе мгновение

Кто
или что в опыте человеческом — линзой,
пучком скользкой желтой травы, режущей кожу, как ветер,
как будто только и было, что
плоскости плесов и плавней, расправленных полднем,
в устье золотая петля,
когда твое платье намокло до пояса и у щиколоток вились мальки,
и должно было минуть
больше, чем тридцать
(да, — еще капля, едва не забыл, к губам от виска и тот
шум, природа которого отсюда
уже вполне непонятна), чтобы узнать,
что рано ли поздно наступает минута, и слух
в беззвучном пространстве находит себя,
и скрипит песок на зубах, и сквозь мозг
движется воздух;
его кипят пузыри, безмолвные, наподобие дхарм.

 
Грани воды

Представь,
что здесь меня не было.
И ты стоишь на октябрьском ветру,
и улица едва удерживает равновесие.
Когда грани воды чище, чем зной.
Но решение не сдвигает ни место, ни время его освоения.
Грамматическая решетка лица, словно оконная тьма.
Стоит лишь облаку пресечь на миг свет —
ни тебя, ни меня.
Остается чуть тлея
частица возвратная «ся».

На самом деле этот предмет есть лишь
мое к нему обращение: обручение слуха любви. Нет,
не глазами, им поутру сколы стекла — воспитание.
Затем и за этим
ходьба. Приближение к
такому же.
Думай, что хочешь. Ты волен быть
во всех временах, во всем сразу.

 
Луна уходит

…но тускнеют и сумерки,
бродят блики по книге, как пальцы,
чье бормотание ласково считывает расстояние
между желанием и глазами, —
как иней, о котором
никому ничего не известно, подобно тому, как ничего
я не знаю о городе,
в котором родился, где «я» выскользнуло из меня, словно
вещь, навсегда ускользнувшая в слово,
в котором луна уходит за крышу…
Где рука ускользает из поля безучастного наблюдения. Где?
Переворачиваешь страницу.

 
Тишина

Здесь как бы назначено было быть самой тишине,
Жужжащей в складках тумана,
в робких следах,
отпечатках, где снова себя обретает движение,
оборвав максимально
высокий уровень исполнения, но, конечно, о нем
даже в помыслах трудно
сказать: возвращение.

Местонахождения принцип
здесь, видимо, важен.
Ты смотрел,
как рука превращала в склоны холма
чернильную ссадину
и разворачивала
склоны сухие, летящую в увядание кукурузу:
ночь крошится в огонь,
как бы стремясь расширить среду и контекст в напряжении
прядей,
однако нерешительность рук возвращает любого к легким
краям.
И опять нерешительность рук,
словно письма,
о которых толком ничего невозможно сказать, кроме того,
что,
писавшие прожили несколько взлетов
необыкновенного чувства,
которое им позволяло сказать, что живи они вместе,
они бы так же продолжали друг друга искать.

 
* * *

Углы одновременно снаружи и изнутри,
формула сомнамбулического странствия
в различные стороны. Счастье.
Арматура грамматики не выносит
перегрузки цезур, — не самоцензура,
а недоверие не позволяет
перечислять неисчислимые детали тела.
Гениталии
и генезис — обнаруживает несходство.
Подобно тому,
как ртуть не знает ни части, ни целого.

 
Парить во сне

…словно во сне висеть плашмя, — ночь,
и не понимать, что ты в том, что тело, но лежать
в невесомости сна, где иные натяжения, но
помнить, что забыл, чем был до того, в чем
все иное, но взять силы парить во сне,
зная, что ты лишь нить натяжения сна, и того,
кто иногда верит тебе на слово. Другие
в другом. Как война в остальных, —
не догнать слов, которые не эти в коконе речи.

 
Любовь

Помнишь, закидывали за голову руки на жарком песке
Лежа ребром к ребру – узкие в янтарной дерредианской влаге,
по пикселям выпадал закат, потому что во мраке мы лучше слышим
и ночь никогда не разделит на два. Что хуже? —
когда видишь то, что всегда и притом ниоткуда? или то,
что в своем явленьи остальное уносит с собой? Почему, скажи, так?
А после: как переводные картинки, как песчаные бури, как пальцы в воде.

 
В стае семян

Устанавливая преграды, ветер преобразует таянье вещества
в остаточное значенье. Звук затопляет впадины ожидания.
Оно мгновенно, повторяемо неустанно, как монисто в пальцах.
Ночью им снятся ожоги на коже, словно мерцание шаровых молний.
Изымая из осязания, переносим в шепот: звучанье пронизано
утратой эхо. Воспоминанье расплетено в окрестностях предложения.

Так соскальзывают дни, один за другим, вслаиваясь в проекции,
а следующее перечисление соединяет потоком низшую душу с высшей —
«сверкающие чешуей приближения, затем изменения мысли,
преломляющей углы речи, — как над расколотым ртом
скорлупу раскаленную мака, — удвоенную уступами искривлений»

(каковы они? как выглядят? напоминают ли знакомые вещи?) —
сколь ненужно ни тому, кто спрашивает, ни тому, кто уже не ответит,
заплатит, заворожен болью, в разорванном по амальгаме зеркалом,
сколько не входи, ни разу не выйдешь: в нем, как пустота в клетке,
вернее луч в линзе, где силы не «вне», но «внутрь» света,
до того момента, когда телесность достигает плотности,
в которой свет забывает о тени, избавляется от «конца», «начала» —
вот тогда тебя, считай, нету, ты умер.

С легкостью проходишь средостения дней, ныряешь в ушко иглы,
(это как с «девы» лететь в Симеизе) руками попутно машешь
тем, кого любил и кто с непонятной скоростью
скатываются с глаза долой, и слух нарастает,
и вместе с этим сознание теряет пределы (а что оно без пределов?) —
оборачиваться не стоит, чтобы увидеть,
как встает звезда, не нашедшая пристанища в алфавите,
но водившая рукой когда-то по ее руке, а теперь на ее высоте,
где преграды преобразуются в горение вещества, распад воздуха
на элементы и горло, которое случается, словно прозрение форм,
стягом сухих семян, развернутых ветру в лоб.

20.07.2012
(Это последнее стихотворение Аркадия)

___________________________________________________________________________

 

***

 Пять цветов разрушает зрение.
            Пять звуков разрушает слух.
         
                                  Лао-Цзы
 
      

                            Сергею Курехину
      

Есть простота в речах, и есть печаль зимы -
        основа летнего ночного удивленья.
Не полусвет свечи в нагаре сновиденья,
Сквозит звезда средь умных разветвлений на дни и ночи.
Цвет в вещах поник и не пятнает марлю радужной сетчатки,
Томленье скудное воды не смеет повторить течение деревьев,
Какая смерть?! Симметрии свеченье - он, кто уже как пыль,
        она еще не пылью, и вертикаль реки раскалена.
Вот ствол и лист. И пристальность листа.
Вот лист дрожит, но ствол недвижим, и тень отсутствует.
И света нет, и слово жизнь, как кварца друза
            в прожилках меру пустоты хранит
залогом легкости и смысла,

Подобно черепу, хранящему любовно сухой немного глины
            для перстов Творца,
Или для ласточек, слюной крепящих гнезда,
Или для жернова рябого гончара.

И все - не свет. Не тень. Не тетива, гремящая рекою
                в час разлива,
Дыханье слепнет, слух приемлет мощь, ущерб звучания избегнув,
Нет. Музыке не быть. Как временами ее укрыть от воплощенья?
Настолько совершенна эта ночь, что нет нужды в ее продленьи.
Туман, как стеарит, пытается заполнить или запомнить,
        или увести в пустоты, выжженные голосами,
Встает зимы отвесная стена, а в языке черствеет простота,
        перерастая хищно в известь.

      
      
      
ЗИМНЕЕ ЧТЕНИЕ
      
      
Угасший лист кленовый о стекло.
Продрогшая земля у белого залива
Теперь, как наша жизнь - покорна и чиста.

Не открывая глаз.
Изогнута строка,
За ней промозглое и низкое светило
            висит в глазнице тусклого
огня на тонких жилах рифм,
Потом весна, душа,
Потом: туда-сюда,

И ветер поет, будто снов трава,
Скребется лист в окно с упрямством мертвеца,
Осока, горизонт, белесый пар,
И мгла тишайшего Элизия стекает
        по венам выпуклым,
И чайки узкий вскрик снегами, словно эхо, заплывает
                        заплывает,
Любовь ничто не объясняет,
Да прахом подлым отдает строка,
Сужаясь и летя в кругах припоминанья.

Читаешь дальше; светло-синий мох,
Табачный дым ложится на пол,
Но вновь начни с умолкшего конца,
Где всякий смысл превозмогая,
Всей чешуей сверкающая слов -
Подобно сгнившим немощным покровам -
Строка сползает прочь и открывает взору
Раскаты тьмы, цветущие огнем
Все той же тьмы, сметающей начало.
      
      
      
      
ПЕРЬЯ, ЖЕСТЬ И СМОЛА
      
закован цвет лучащимся песком.

В границах вереска просторных, будто разум,
баюмским воском россыпь остановишь
        огней роящихся у тяжких гнезд зари.
Безлюден двор. Был дерн.
Приподнимись, смотри - глазницей брезжит он
            за простотой стенною,
Застенчив, словно брат иль нож к звезде сведенный
Из параллельных двух в уме, или к ручью в снегах,
Где ивы дымный хруст мятется западной -
На сломе свежестью - потом скользнет у губ,
        чтобы поить их горькой чистотою.
Так осень, помнится, мой друг, не сразу
Нам отворяет слух. И холодом зрачки прелестным полнит,

Инеем дыханья.

Мне дела нет, что дальше. Только ты не спи,
Так сонным льдом цинк голых крыш блистает,
Так розов голубь трудный в устье высоты,
Так вогнут некий луг застывшею водою, что наяву в нем
        золото сухое твоих зрачков не знается с луной.

Свернется пустошь кровли, точно тень страницы,
Когда из равновесия ничто она золой готова обратиться,
Нестись как пух в горячечном ветру по зеркалам
            растопленным каналов.

И тонкий ветви хруст, и зерна серебра,
Сливаясь в бег браслета на худом запястье
Крылами отмели мне полоснет в глаза.
                        Я выговорю:
золото морское в садах бездонных терпнет дрожью.
Как помраченье солнцем этот длится вечер
            на шаткой проволоке дымного вина.
Тонка весна, как рассеянье крови,
Таящейся под кожей, будто снег, как рассеянье листьев
                в невесомом мире,
Когда мне ни за что тебя не уберечь
в себе самом.

Итак, песком горячим
По волосам, ключицам и плечам я руки поведу
                к твоим запястьям
И пальца разомкну, как размыкают рай.
      
      
      
      
      
ГРИГОРИЯ СКОВОРОДЫ ВОЗВРАЩЕНИЕ
      
      
      
             Ибо зачем было рожать меня моей матери,
     если бы не породил меня ты, о Свет мой, Жизнь моя!
                        Г. Сковорода
      

Сидел и вишни ел, а коршун в теплом небе,
        что золотилось полем на закате,
Слезился острой точкой. Рос зеркальный пар
        в речной излуке смутными кустами.
А косточки он складывал у ног,
Как будто те могли сгодиться ему в грядущем,
Складывал у ног, - (корням подобных, черным и корявым) -
Не тяжких, впрочем, вовсе, точно сок движенья,
Кипевший некогда, погас, оцепенел,
И стебельки пространства шелестели нежно
        в том, что еще именовалось горлом,
Сухую как стерня перерастая кровь.

Да, это я иду - промолвил - Это мне травою.
Стопы легли так странно, будто и не были, но только
        нитью желтой беспокойства снились,
Когда какое-то шумело колесо и сыпалась мука,
И ветер рвал угрюмо свечей жар из руки и с яблони цветы;
Не забывал он, что бывают сны. И в каждом теле
Вьют гнезда, словно птицы в осокорах,
        птенцов выводят, те кричат надсадно,
Так помнилось. Вернее, забывалось.
И остров памяти блаженно обтекая песками светлыми
            мерцающего тела,
Он вишни ел.
А коршун между тем висел у солнца,
А оно багрово, звезде полей сродни, под кровом возведенной,
Не двигалось в заснеженных глазах,
Хотя и уходило. Медью глина в краснеющих коснела колеях,
И с горстью вишен,
В кулаке зажатых, поистине с усильем смехотворным,
Он по дороге изумленья шел,

А Тот, Кто осиял серпом путь возвращенья над холмами,
По милосердью, мера чья не имеет меры,
Ему позволил о себе не думать в прозрачный жатвы час,
И только слушал, как дух Григория, сжигая клочья муки,
Печать печали совлекая, как бы ветвями детскими тянулся,
Дабы припасть к живительному жалу в руке жнеца,
            блистающей как утро,
Припасть,
И боле ни о чем не знать.

      
      
      
ВОСПОМИНАНЬЕ СОДЕРЖИТ В СЕБЕ ЛИШЬ
ТОЛЬКО ВОЗМОЖНОСТЬ ИНОГО ВОСПОМИНАНЬЯ
      

Светла, как стены, выцветшая пыль,
Листва акации струится мертво, сухо.
Рябит в глазах - течет, течет она,
Не уходя, не близясь в постоянстве
        полуночи, всернувшей времена,
Подобно списку нераспознанных мгновений,
Сверкавших влажно как роса, что соткана
        в нежнейшие покровы,
Которых ветра утренняя речь не тронула пока
        прекрасным разрушеньем,

И так же мысль твоя - прозрачна и чиста,
Не застит образов, бегущих беспрестанно.

Акаций мелкий шелест, точно ветка сна,
        уже трепещет резко над холмами,
И яблоко безглазое летит сквозь звук паденья
        бледный, будто бы сквозь сети,
Быть может, детский смех откликнется ему
        издалека - как жалоба, как дуновенье
Голубоватого и узкого ножа,
Хлеба раскрывшего незримым мановеньем.

Невнятным смыслом здесь вода черна,
Неизъяснимо страшно выпрямились мальвы,
И в беспокойном месячном огне туманом желтым
            мне пылает лампа -
Где пяденицы медленно кружат над подоконниками.
И древними снегами навстречу вдруг дохнет стекло,

Я подхожу. Я помню. Я стучу негромко,
Я знаю - не откликнется никто.

 

back to top