Menu

kirill kovaldgi

Родился 14 марта 1930 года в бессарабском селе Ташлык (тогда – Румыния, теперь – Одесская область, Украина). В 1940 году переехал в Аккерман (теперь – Белгород-Днестровский), где окончил среднюю школу (1947) и Учительский институт (1949).

В 1949 году поступил в московский Литературный институт имени А.М. Горького, который окончил в 1954 году, после чего работал журналистом в Кишинёве. Там же выпустил первый сборник стихотворений «Испытание» (1955), был принят в члены Союза писателей (1956), избран членом правления и председателем русской секции СП МССР. Затем последовали поэтические сборники «Лирика» (1956), «Разговор с любимой» (1959), «Человек моего поколения» (1961), «Стихи» (1963), «Испытание любви» (1975).

В 1959 году направлен на работу в Москву консультантом при Правлении СП СССР, затем – заместителем председателя Инокомиссии Союза писателей (1969). Ответственный редактор журнала «Произведения и мнения» (1971), заведующий отделом и член редколлегии в журналах «Литературное обозрение» (1972), «Юность» (1979), главный редактор издательства «Московский рабочий» (1992-2001). Член редколлегии журнала «Кольцо А», альманаха «Истоки». Был членом комиссии по вопросам помилования при Президенте РФ (1995-2001). Работает в Фонде СЭИП главным редактором интернет-журнала «Пролог».

В Москве выпустил сборники стихотворений «На рассвете» (1958), «Голоса» (1972), «После полудня» (1981), «Кольца годовые» (1982), «Высокий диалог» (1988), «Звенья и зёрна» (1989), «Книга лирики» (1993), «Невидимый порог» (1999), «Тебе. До востребования» (2002), книгу прозы и поэзии «Обратный отсчёт» (2003), книгу краткостиший «Зёрна» (2005).

Автор ряда рассказов, повести «Пять точек на карте» (1965), романа «Лиманские истории» (1970) – его новое дополненное издание, вышедшее под названием «Свеча на сквозняке» (1996), выдвигалось на соискание Государственной премии России. Лауреат литературной премии Союза писателей Москвы «Венец» (2000). Награждён медалями СССР, Румынии и Молдавии. Заслуженный работник культуры РФ.

Стихи и проза переводились на ряд языков, отдельные издания – в Болгарии, Румынии, Польше…

Около двух десятилетий руководил поэтической студией, читал лекции и вёл творческие семинары в Литературном институте.

Переводчик поэзии и прозы румынских и молдавских писателей, критик, публицист. Секретарь Союза писателей Москвы, член русского Пен-центра.

Шестидесятник ли поэт Кирилл Ковальджи? Конечно, в известной мере да (приверженность к животворным иллюзиям, ориентация на собеседника, внятность образного строя), – хотя как раз в 60-е он был в тени тогдашних эстрадных знаменитостей. «Я чаще попадал в обойму “и др.”... это “и др.” и был мой псевдоним», – признался со свойственной ему мягкой самоиронией поэт в недавнем интервью.

Трагические пути русской истории и, соответственно, русской поэзии XX века складывались таким образом, что внутренняя гармония и мироприятие стали редчайшими чертами подлинной лирики. В последние 70 лет они были отданы на откуп официозной рифмованной имитации и почти непоправимо скомпрометированы ею. Мы разучились видеть в созидательном оптимизме полноценное диалектическое чувство. Мы разучились уважать в лирике праздничность и гармонию (а ведь их великими носителями были Пушкин и Пастернак), забывая, что гармония, оптимизм и созидательная энергия вовсе не виноваты в обилии окруживших их суррогатов и подделок.

Кирилл Ковальджи – один из немногих в нынешней русской поэзии органичных выразителей психологической нормы, «добра и света». На фоне трезво симулированной патологии и артистично сыгранного бреда это представляется мне смелостью. Твердостью и верностью себе.

Ещё одна важная черта лирики Кирилла Ковальджи – детская, при всей умудрённости, открытость и непосредственность. Любовная лирика этого поэта вобрала в себя благородные черты его натуры: вслед за Пастернаком он мог бы сказать, что с ранних лет ранен женской долей. Его стихи о женщине полны рыцарской нежности и сострадательного, но никогда не мстительного, не разрушительного, не губительного жара. Даже самые трагические точки бытия – как, например, неодолимое одиночество всякой творческой личности — поэт обращает в источник силы.

Кирилл Ковальджи жил и живёт в слове и деле как подлинный интеллигент XX столетия — мудрый, неравнодушный, прошитый «нитями кровного родства» со всем окрестным миром, с отчей историей и отбрасывающий свою тень, как; написал он сам, только здесь и теперь. Он в стихе с достоинством разделяет общую участь, не теряя единственности и не кичась избранностью.

Татьяна Бек

Первоисточник: «Антология шестидесятников», 1994


 
Его публично называют «великим поэтом»

Кирилл Ковальджи – поэт, прозаик, критик, переводчик. Родился в Бессарабии в 1930 году. Автор многих книг. Живёт в Москве…

Когда в свежем выпуске современного журнала перечитываешь такую биографию долго живущего поэта, стыдишься своего младенческого многословия о себе любимом. Давно замечено: чем больше и значительнее поэт, тем короче о нём биографические справки литературных изданий. Эту цитату для пролога я выудил в последнем выпуске журнала «Дети РА».

Впрочем, сам поэт написал о себе гораздо больше и точнее:

«Я никогда не старался делать карьеру. Ни служебную, ни литературную. Работу мне всегда предлагали, я её не искал. А с поэтическими знаменитостями не заводил полезных знакомств, — что было, то делалось само собой. Заслуга ли это? Что мной руководило? Кроме всяких приятных объяснений, есть и одно не очень похвальное: избалованность. Я с детства привык, что меня любят, ценят, восхищаются моими способностями. Привычка распространилась и на взрослую жизнь, я верил (порой подсознательно), что моё от меня никуда не уйдёт, верней — моё ко мне само придёт. Рано или поздно. В общих чертах так оно и вышло, хотя моё имя не попадало (и не попадёт) в так называемый мейнстрим. Нормальным людям мои книги нравятся, зато многие профессиональные критики, хоть и свыклись с моим присутствием в литературе, «чувствуют», что мои новые сочинения можно не читать, я не делаю погоды. Например, Аннинский, Рассадин (которым я дарил книги), не говоря уже о молодых волчатах (которым я книги не дарил). С другой стороны — среди «поклонников» бывали курьёзы: публично называли меня “великим поэтом”…»

Ковальджи словоохотлив и в разговоре порой любит пококетничать, но его устное слово не случайно, оно отточено долгими годами литературной работы и на бумаге, и в устной речи… Это ощущается во всём.

Мы сидели за одним столом в братском ресторане с известными поэтами современности. Любителей поговорить было гораздо больше, чем отпущенного нам для разговора времени, но Кирилл Владимирович не педалируя, не делая акцента на старшинство, умело вставлял мини главки своей жизни в нужном месте, в нужное время, когда все затихали и были настроены только внимательно выслушать другого. И эта редкая среди поэтов и удивительная способность известного писателя никого не перебить, никому не навредить даже словом, жестом, мимикой, меня очаровала…

Он мне нравился всё больше и больше. Хотя первое утреннее рукопожатие неловкого знакомства было сдержанным и не предвещало теплоты продолжения встречи в течение дня. Застигнутый врасплох, Кирилл Владимирович уклонился от разговора с ранним гостем. Он был маленький, уютный, сдержанный, хотя в его интервью, которые я читал прежде, рисовался образ задиристого забияки, и это начитанное не совпадало с реальным столкновением с действующим поэтом. Я давно хотел с ним познакомиться. И никогда не предполагал, что это произойдёт в моём родном Братске, куда Кирилл Владимирович завернул с командой на финише Байкальского фестиваля поэзии в 2006 году.

И вот мы общались целый день – от утреннего рукопожатия до ужина, после совместного выступления в братском драмтеатре. Я – задавал вопросы (мало), слушал стихи (ой, как мало), прислушивался к его опыту литературной жизни (тут и вовсе образовался голод).

А ещё раньше влюбился в его тексты, порой очень простые, но такие ёмкие своим внутренним содержанием точности первоосновы слова. И расстались мы, обменявшись книжками. Он мне подарил последнюю – толстую, наполненную текстами своей жизни, а я протянул тоненькую, которую можно осилить за пять минут. Впрочем, не знаю – нашёл ли поэт эти пять минут? Многое из подаренного поэтами в поездках по стране, осталось непрочитанным в его библиотеке, признаётся он. И я не обижаюсь, надеясь, что его библиотека не простая, и кто-то когда-то разберёт эти книги и, может быть, наткнётся на мою маленькую…

Он уехал в Москву, а я остался в Братске читать его прозу и стихи, подчеркивая в книге очаровавшие меня страницы. В этом постоянно читающем состоянии нахожусь и по сей день… Великий ли Ковальджи поэт, я пока не знаю… Но Кирилл Владимирович каждый день отвечает на мои вопросы, на которые я сам пока не находил ответов ни в душе, ни в своих стихах…

Владимир Монахов


* * *

Двадцатый век. Россия. Что за бред?
Сюжет невероятного романа,
Шальное сочиненье графомана,
Где не наложен ни на что запрет.

От океана и до океана
Империя, которой равной нет,
Вдруг распадется и из мглы дурмана
Преображенной явится на свет.

Россия не двуглавой, но двуликой,
Растоптанной, великой, безъязыкой,
Отмеченной судьбою мировой

Встает до звезд и валится хмельной,
И над ее последним забулдыгой
Какой-то гений теплится святой.

 

* * *

Суждено горячо и прощально
повторять заклинаньем одно:
нет, несбыточно, нереально,
невозможно, исключено...

Этих детских колен оголенность,
лед весенний и запах цветка...
Недозволенная влюбленность –
наваждение, астма, тоска.

То ль судьба на меня ополчается,
то ли нету ничьей вины; –
если в жизни не получается,
хоть стихи получаться должны.

Комом в горле слова, что не сказаны,
но зато не заказаны сны; –
если руки накрепко связаны,
значит крылья пробиться должны.

 

* * *

Люби, пока не отозвали
меня. Люби меня, пока
по косточкам не разобрали
и не откомандировали,
как ангела, за облака.
Люби, пока на вечной вилле
не прописали, и Господь
не повелел, чтоб раздвоили
меня на душу и на плоть.
Люби, пока земным созданьем
живу я здесь, недалеко,
пока не стал воспоминаньем,
любить которое легко...

 

Моя картина

– В последнем зале есть еще картина,
она висит одна. Для вас откроем дверь,
вы – наш почетный гость. Мы вас так долго ждали...

...И я вхожу: освещена закатом
картина на стене в знакомой с детства раме –
сидит отец вполоборота к маме,
стол, скатерть с кисточками, три прибора,
печенье, чайник, помидоры,
на патефоне замерла пластинка
и – стул пустой с плетеной желтой спинкой.

– Родные ваши с вас не сводят глаз,
идите к ним, садитесь, стул для вас...

...Шагнул и оглянулся: жаль другую,
откуда я уйду,- картину в раме
снежинок, звезд... дождей и яблок, звезд...

 

* * *

Паровоза ровный шум:
«Мы утешим,
мы утешим...»
Буквы милые пишу
На стекле окна вспотевшем.
Вереницы быстрых сёл,
Пустыри, леса, вокзалы...
Я гляжу теперь на всё
Сквозь твои
инициалы.

1949


Письмо

Пришло наконец.
Я схватил его жадно,
Я целую вечность надеялся, ждал...
Прости...
На секунду мне стало досадно,
Когда на конверте твой почерк узнал.
Прости...
Среди писем искал я упрямо
Мой адрес, написанный женской рукой,
Но только небрежной, рукою другой...
Прости меня, мама.
Я знаю – ты слушаешь сводки погоды:
Сурова ли нынче зимою Москва?..
И вновь над колодою карт у комода
Склонилась седая твоя голова.
На сердце у сына –
Бубновая дама.
На сердце у дамы –
Король,
Но не я...
Ты все понимаешь, родная моя...
Прости меня, мама!


* * *

После изгнания
Адама и Евы
В раю не осталось
Ни одного человека!

 


Прав Владислав

Странник идёт, опираясь на посох…

Владислав Ходасевич

В дом поднимусь ли с трясущемся лифтом –
мне почему-то припомнишься ты,
выпью ли чаю зелёного «Lipton» –
мне непременно припомнишься ты;

Пусть возрастные часы мы не сверили,
прав Владислав: несмотря на хиты,
чтоб не случилось на юге, на севере
или на сервере – вспомнишься ты!

*

окликал тебя –
оплеухой
возвращалось эхо ко мне
проклинал тебя –
хохотом
возвращалось эхо ко мне

почему стало тихо и глухо
и черна моя тень на стене

*

Как из волн,
Афродитой выросла:
в баре
к столику визави
подошла и компьютерным вирусом
стёрла файлы
прежней любви.


Римский сонет

И привела меня дорога в Рим.
Он меньше, чем я думал. Это странно.
От Колизея и до Ватикана
Набит, как ларчик, он собой самим.

Похожи в Риме древности на грим:
Волчица. Бар. Витрины. Столп Траяна...
Мой Третий Рим, беги самообмана,
О скромности давай поговорим!

Рим город-праздник, ярмарка в музее,
Он жив-здоров без мировой идеи,
Пусть тесно, как в автобусе, векам...

Двенадцать цезарей и Муссолини
Немыслимы в сиянии и сини
Средь мотоциклов юрких и реклам.

 

* * *

Созвездия, оставаясь на месте
(известно и школьнику), –
удаляются
преспокойненько.

Так и ты,
не покидая дом,
удаляешься с каждым днём,
помогая так нежно,
звезда моя,
приближению небытия…

 

* * *

Среди жестов и фраз жестов и фраз,
         полуночных причуд –  
         понимающих глаз
         мимолетный прищур...
От открывшегося-нераскрывшегося,
среди тостов, жестов, гримас,
от случившегося, но не бывшегося
полуисповедь, полуроманс.
Колдовала, сама расколдовывала
и одаривала-обворовывала,
то пригубливала, то расплескивала,
танцевала, пела, пила,
         то чудила, то чудодействовала,
         то отчаянно чуда ждала...
         Переломы в судьбе
         и надежды, и боль
         не припишет себе
         дурачок-алкоголь.
         Алкоголь-дурачок,
         он податливый...
         А в ней умница-чёрт,
         чёрт талантливый!
         То бесёнок, то бес,
         трезвый, хоть и смурной,
         он – как противовес
         смутной прозы земной, –
         дал ей власть, как луне,
         быть и тут и вовне:
         разломясь на волне,
         плыть в ночной вышине.

         Смотришь, тайну тая,
         вся встревоженная,
         чутко вскинутая,
         настороженная...
         Целовала без уст,
         колдовала сама,
         и в порыве безумств
         не была без ума,
не была без ума от влюблённости,
и желания были просты,
но, печальный в своей опалённости,
кто-то добрый смотрел с высоты:
– Мне делиться не велено вечностью.
Замирают шаги за дверьми...
Как мне жаль детей человеческих,
разучившихся быть детьми...


* * *

Среди книг недочитанных
замыслов незавершённых
слов недосказанных
среди недолюбленных
недоузнанных
недоспасенных

чтоб успокоиться –
вечности мало!

 

Тот сад

В том краю – раю – где тигры и ягнята,
я не виноват и ты не виновата.

Встречам расстояния послушны,
поцелуи истинно воздушны.

Кланяются нам лиса и косолапый
в том краю – раю – где мама с папой.

Нет времён и песенка не спета,
Никаких желаний, кроме света.

В том саду на детские хлопушки
разобрали атомные пушки,

в том краю, как в клетках зоосада,
как бы человеки – чада ада –

деспоты покоя тщетно просят,
обезьянки им орешки носят, –

райские не знают обезьянки
нашей человеческой изнанки,

от какого – удивляются – укуса
каплет кровь из раны Иисуса…

 

Фотография

Когда-то было – я тебя целую,
Когда-то было – за руки держу,
Когда-то было... А теперь колдую, –
Из мрака негативы вывожу.
Поёт зима... А здесь под красным светом
Твои глаза в меня устремлены.
Вокруг тебя Сокольники и лето,
На платье ситцевом – гроздь бузины...
Не всё ль равно теперь, не всё равно ли,
Кому в глаза глядишь наедине?
Но в эту ночь тебя помимо воли
Я заставляю улыбаться мне.
Не изменяясь – будешь вот такою,
Не изменяя – сколько б лет и зим...
Всё лучшее останется со мною,
Всё прочее достанется другим.

 

Чистый понедельник

Несбывшегося не перебороть.
Ещё ты жив, седого снега пленник...
Он был однажды, чистый Понедельник,
Да не судил узнать его Господь.

Есть тайный дух и явленная плоть.
День миновал. Ты музыки изменник.
Ты князем был, теперь ты старый мельник,
Ты ворон, вор, отрезанный ломоть.

Что будет дальше? Музыка без звука,
Пруд без русалки, тетива без лука,
Несбывшегося медленная месть.

И в книге той, где все пути и сроки,
Тебе предуготовленные строки
Зачёркнуты – вовек их не прочесть.

 

* * *

Что-то случилось. Мир стал иной:
Чёрная кошка стала седой.

 

* * *

Чтоб отброшенным быть в предысторию,
ночью нужен простой предлог…
В современнейшем санатории
отключился электроток,
вот и стали мы первобытными…
Но, пожалуй, некстати пример:
вовсе не были беззащитными
первобытные в мире пещер.
Это нас пугают горы и степи,
ночь, где зверь появиться не прочь…
Это наши чины и учёные степени
слабонервным не в силах помочь.
Современники, сбитые толками
о технической слепоте,
не хотите ли тихими толпами
встать
и слушать стихи в темноте?

 

* * *

Я вам расскажу. Не торопите.
Я ни зла не прячу, ни добра.
Только не выдёргивайте нити
Из расцветки моего ковра.

Расстелюсь ковром, чтоб ваши взоры
Разглядеть могли мои узоры.

 

* * *

Я поэт серебристого века
или
посеребрённого

 


Баллада о волке

 
Хоть следы его в чаще потеряны,
Слух о нём до сих пор не умолк.
На отшибе под высохшим деревом
Жил однажды чувствительный волк.

Сердцем он обладал поразительным –
Разве можно считать за вину,
Что он отроду был композитором
И умел воспевать Луну.

Он успел убеждение вывести
И в лесу огласил, наконец,
Что во имя святой справедливости
Он решил не губить овец.

В чём они виноваты, бедные,
И какие у волка права?
Овцы – кроткие и безвредные,
Симпатичные существа.

Надо с ними сдружиться волку,
И настанет тогда расцвет,
И не будут люди с двустволками
Волчье племя сводить на нет.

Обязательно надо попробовать
и опомниться, наконец!
Волки слушали пылкую проповедь,
Прослезившись, терзали овец.

Овцы тоже ему не верили –
Волчья внешность у волка была.
Поневоле под высохшим деревом
Грыз он кости с чужого стола.

А зимою он умер молча,
Вьюга тихо его замела,
Потому что не жил по-волчьи,
Потому что не делал зла.

 

* * *

В лес по грибы после всех –
всё равно, что в Поэзию
после Пушкина и Пастернака

И всё-таки…

 

* * *

В Поэзии – как во Вселенной смежной –
Заключена гармония светил
В пленительном слиянии двух сил –
Центростремительной и центробежной.

Бог к правде чувств поэзию склонил,
Но яблоком действительности грешной
Премудрый змий поэта соблазнил:
С утешным раем смешан ад кромешный.

Двойной уравновешенное мукой
Искусство между верой и наукой
Взлетает, тяжесть превратя в полёт,

По кругу или по виткам спирали –
И вечно ищет смысла в идеале,
А смыслом дышит каждый оборот.

 

* * *

Восходил
лицом к вершине
Задом
сползаю к земле

 

День свободы

Распахнулись свободно ворота тюрьмы,
ни собак, ни охранников нет.
Удивляется, жмурится – из полутьмы
узник совести вышел на свет.
Узник совести взял свою старую шляпу,
очки, ботинки, серый пиджак
и на новую землю сошел, как по трапу –
ни решеток нет, ни собак.
Но зато есть пляж, молодые люди,
пиво в банках, шприцы, песок,
голые попки, открытые груди,
автомобили, мобильники, рок...

– Двадцать лет я молился, поверьте,
стены камеры словом долбил,
говорил о любви и о смерти,
одиноко и гордо любил;
Понял я, что прекрасна свобода,
если люди друг другу верны.
Друг единственный – больше народа,
а любимая больше страны!

– Что с тобой, что бормочешь, папаша?
Выбрось шляпу, долой пиджак,
сбрось предрассудки, книги,
скрипки, брюки, вериги –
за полсотни зеленых
я любовью с тобою займусь
прямо здесь – никто не оглянется –
ты свободен, папаша. Свободен!

Что с тобой?..

 

* * *

Душа сопротивляется тому,
Что совпадает человек и место.
Душа сопротивляется всему,
Что слишком установлено, известно.

Дано идти нам лишь по одному
Из всех путей. Не потому ли тесно?
Глазам души являются чудесно
Возможности, что канули во тьму.

Существованья зыблются миражем...
Сны не досмотрим, думы не доскажем
И не развяжем крылья красоты.

Реальность неправа и незаконна,
Когда в ней стынешь нынешняя ты,
Не ставшая Мадонною мадонна...

 

* * *

Если можем отложить на завтра
нашу встречу – сможем на года.
Пустота разверзнется внезапно,
навсегда закатится звезда.
Прошлое словами не мани ты,
нет лекарства против рубежа.
Если размагничены магниты,
не спеша их разъедает ржа…
Умирает время вне азарта,
Всё пропало, если не сейчас…
Сколько б раз не наступало завтра,
это завтра будет не для нас…

 

* * *

Жрец говорит так уверенно,
словно в отлучке Бог
или оглох…

 

Зимняя ночь

Какая ночь! Как тихо, сказочно,
Как свежим снегом замело!
Вся ночь, как зимний день, показанный
Сквозь тёмно-синее стекло.

Хрустальный воздух не колышется,
Застыл он в сладком снежном сне,
И в тишине волшебной слышится,
Как бережно ложится снег.

Вошла ты в комнату румяная,
Наверно, целовал мороз.
Твои глаза – от счастья пьяные
И на ресницах – искры звёзд.

А ночь, привыкшая умалчивать,
Не скажет, где бродила ты.
Поспешно нежным снежным пальчиком
Она загладила следы.

 

* * *

Красота спасёт мир?

Мастера украшали сабли ружья кинжалы
рукоятки приклады стволы
и даже лафеты пушек

Вензеля завитушки
да и самих мастеров
водородная бомба
послала к ядерной матери

 

* * *

Кто там с чёрным ящиком?
– Пандора.
Кто там с чёрным квадратом?
– Малевич.

А кто там с чёрной чертой?
С чёрной точкой?

 

* * *

на руки встать,
на Эйнштейна сослаться:

шар земной держу над головой

 

* * *

ничего не знает о смерти смертоносная сабля
ничего не знает смертельный снаряд
ничего не знают землетрясение
пожары, микробы, цунами и случайный кирпич
все они, ничего о жизни и смерти не знающие,
обступают нас
уязвимых, беспомощных, незащищённых,
в лучшем случае всё равно обречённых
умереть своей смертью.

(если нас пощадят
киллеры
гитлеры
каины)…

 

* * *

Ну, как вы там в раю? В неведении, что ли,
что существует ад и вопли вечной боли?
А под землёй вулкан – не видно сквозь асфальт?
В большие города с неоновым фасадом
вползают смертники, а с майским райским садом
соседствует Содом и Бухенвальд!
Не слышит ухо и не видит око
хотя бы одного
среди толпы
пророка!

 

* * *

От Блока отпрянула музыка:
за «Двенадцатью»
шли во тьму зэка…

 

 

back to top