Menu

Shneyderman

Ася Шнейдерман (род. 1968)

Дочь скульптора Любови Добашиной и литературоведа Эдуарда Шнейдермана. Поэтесса. Родилась в Ленинграде. Окончила факультет иностранных языков Санкт-Петербургского педагогического университета им. А. И. Герцена.
Стихи и переводы впервые напечатаны в 1988 году в газетах Петрозаводска.Публиковалась в «Новой газете», журналах «АКТ», «Арион»,
«Искорка», «Крещатик», «Смена», «Стрелец», «Преображение», «An Sionnah» (США); в каталогах ежегодной выставки «Петербург» (ЦВЗ «Манеж»);
в альманахах «Вавилон», «Диалог»; в альбоме «Из падения в полет» (2004); в антологиях «Жужукины дети», «Поэзия безмолвия» (США),
«Поэзия магического реализма», «Петербургская поэтическая формация» (2008), «Актуальная поэзия на Пушкинской — 10» (2009),
«A Night in the Nabokov Hotel» (Дублин, Ирландия).
Автор поэтических сборников «Обозначить молчание словом» (1998) и «Другой» (2007).

 

 

* * *

Месяц мечется, прячется.
Вместо месяца – флюгер над Прачечным
штормом штопором в сердце вворачивается.
Тебе сквозь тумана месиво
нетрудно дотронуться
рукой-антенной
до неба над Троицким:
погода нелётная –
жизнь отложена,
но тебе к заливу
вертолетом-взглядом
умчаться несложно.

 


***
 
Особенно в мире,
где окончательно и бесповоротно,
везде и во всём,
слева и справа,
сверху и снизу
изо всех возможных
строев, религий, учений
побеждает цинизм, -
не фокус
в своей отдельно
взятой жизни
быть целенаправленным
циником.
       
Диссиденство,
безумство,
salto mortale -
любить.

 

11

Одиннадцатое число:
две арабские единицы –
две единицы арабской техники,
римское "два" исполинское:
второе руша тысячелетье,
в двери и окна
влетело третье.
Такой день выпал:
дабл-элл –
дабл-эппл –
попал
сразу в два яблочка
("большое яблоко" – Нью-Йорк –
такое большое,
одно как два –
надкушено да брошено
(эх, яблочко,
куда ты котишся?..)
сотни сот
офисоф-сот,
доставших до
поднебесных высот.
Гигант-магнит,
как скрепки и кнопки –
канцелярскую мелочч
да всякую сволочь, –
притягивает самолёты.
Ходули,
с которых в два счёта
огромный бегущий город сдули.
Два акселерата,
вавилонянина-небоскрёба,
рухнули скоро скорбно.
А people – peoples
(народ – народы),
спокойно спускаясь этажей с сотых,
жали на кнопки –
не лиффтов –
телефонов сотовых:
I jast сall to say:
"I llove you!"
Don't worry!
Be happy!
Nothing terriblle
will happen.
Something terriblle
allready has happened".

 

       
***
 
Продавщица с продавщицей
(ангельски-сестрински-докторски-белые),
что сошлись в продуктовом
на углу,
как две улицы,
Литейный и Пестеля,
всегда поговорить готовые:
"Перестреляла бы, если бы
пистолет был -
ни одного б не лечила - не пестовала:
утром еду с окраин
в троллейбусе битком набитом -
лица у мужиков
такие тупые, гнилые".
А сама
на гильотине настольной
нарезает колбасу докторскую.

 


* * *


Разве башня из камня
властна над ветром,
поселившимся в ней?
Это он колышет ее изнутри,
очертанья меняет.
Так и тело.
Так и душа.

 


* * *

Петербург,
на твоих площадях,
открытых семи ветрам,
не гнушавшихся неблагородной
работы огородной:
на блюдах тончайшей работы —
простые морковка, капуста
(купола соборов — им солнца искусственные),
не только линий безукоризненных,
но город — Ромула с Рэмом
вскормивших
материнских тяжелых грудях;
на проспектах,
с научной точностью
вычерченных, выверенных
струнах-стрелах-стрелках,
не дрогнувших даже
в ту стужу,
людей обращавшую
в ледяные слитки, —
барахтаться брошен
в кровавую лужу
с безнадежным криком
о помощи
медик-студент,
чья кожа
не темнее твоей, Петербург,
декабрьской полночи
или —
глаза не уже
наших, когда
ветер в лицо
снег и песок
швыряет.
“Чернокожих — долой!
Иностранцы — домой!
И вы, колоссы Эрмитажа,
выметайтесь также!
Штакеншнейдеры, монферраны, росси
пусть ноги уносят
и с собой уносят
парки-арки-плацы-палаццо…
Надоело язык
свой русский ломать,
вашу мать!”
Петербург,
уцелел ты, выстоял,
оскверненный выстрелами?
Фейерверки, венки —
надежный охранный круг?
В города пурах
угнездились споры —
расцветают черные цветы:
четыре кочерги-тычинки
любому в лицо
тыкают, тычут.

 


* * *

Доведены до нервного тика,
тикают тихо отовсюду часы.
Я переворачиваю,
переворачиваю их циферблатами вниз.
Я не верю во время.
Что это?
Упорядочение и упрощение.
Времени нет
(у меня нет времени) –
есть временнoе пространство,
врeменное, пока
ходят часы.
Переверните их циферблатами вниз –
и будем жить вечно –
будем жить вечностью.

 


Прогнозы

Д. С.
Месяц мечется, прячется.
Вместо месяца — флюгер над Прачечным
штормом штопором в сердце вворачивается.
Тебе сквозь тумана месиво
нетрудно дотронуться
рукой-антенной
до неба над Троицким:
погода нелётная —
жизнь отложена,
но тебе к заливу
вертолетом-взглядом
умчаться несложно.
Легко и скоро
добудешь будущее,
нет еще которого
на сверхмодерновых
метеоприборах:
облачность,
видимость,
влажность,
осадки,
сила,
давление,
скорость,
волнение,
температура,
текстура,
фактура… —
всему тобой дана
точная оценка
до доли мельчайшей,
до сотой процента.
Так средствами любыми
(и числами небесными) —
“Хочу любить! Хочу быть любимым!” —
сигналишь о бедствии.
В каменной пустыне набережной
знаешь прогноз своих слов,
простых как природа? —
Апокалипсис.
Крушение мира…
Но чего ни услышит
поэт,
случайно спешащий мимо!..

 


* * *

Когда мне про белых кошек,
жен, разводы, женитьбы,
детей, ученье, леченье,
технику — сан-, электро-,
коллекции и комплекты,
гарантии, гарнитуры,
гарниры, аспирантуры,
библиотеку, сервизы,
автосервис, автомобили,
обмены, евроремонты,
евровояжи, курорты,
пикники, шашлыки, кабаки,
бани, рыбалку, банки,
древо рода, сады, огороды,
сборы — грибов и родни,
семейный бизнес, семейный кризис, психоанализ,
презентации, компенсации,
клубы, мальчишники, женщин
и — кошек
раз за разом часами рассказываешь —
час за часом назад разматываешь
жизни своей серпантин, —
из морозного темного вечера
бродягой смотрю беспризорной
через твой силуэт, продышанный
в золотых оконных узорах, —
на чужой хоровод возле елки,
и кошки на сердце скребут.

 


* * *

Все уже было. Все было.
Не было только того,
чтобы все перестало быть, оттого
что все уже было.

Достаточно белых листов
на черном "Рейнметалле"
машинистки в приемной
(клавиатура - клапаны флейты).

Оркестр выдохнул фразу,
музыкант разобрал инструмент -
мундир, застегнутый наглухо,
сунул в бархатный зев футляра,
точно в мягкий диван
под дверью большого чиновника
(вечно "ушел на обед")
и ушел на обед.

А другой,
несмотря на смотрительниц -
муз, одряхлевших на службе Искусству,
хвать деревянную дудку
(вздутый шрам на лице натюрморта),
в бороду спрятал
звуки - хрустальные капли,
руки - беспалы.

Говори!
Что ты хочешь сказать
тем, что ты говоришь,
тем, кому говоришь? -
Не сказать -
обозначить молчание словом.

Эту зиму река пролежала,
открытою раной дымясь.
Будет лето -
и будет кому нажимать
на мостов разведенных железные клапаны.

 


* * *

Пробковое солнце качается
на поверхности лимана,
вышвырнутого в степь
как бутылка с координатами кораблекрушения,
зашифрованными
в настое тысячелетней выдержки
пены
перьев
теней пролетающих уток
вскриков и всплесков
шелеста крыльев и диких маслин
отражений
шершавости воздуха
горечи солончаков -
маслянистый пузырящийся драгоценнейший перегной
это и есть Искусство.

Наше дело -
раскупоривать сосуды,
грязи грузить
в чугунные вагонетки
на пяди земной
между морем и озером
за шлагбаумом
под запретительным знаком
первой санзоны.

На закате
сюда приходят
городские мужчины и женщины
собирать стеклотару.

 


* * *

Безымянный,
от бездны забот
обезумевший
путаник путник
перед сном на балкон
вышел выкурить пару без фильтра,
подышать;
загляделся на ближнюю звездочку -
плохо закрученный шпунтик,
и обратно -
в тесноту, в неуютную комнату -
шасть.

Занавески задернуты,
задраны дикообразно
иглы колких антеннок
на крышках жилых коробков.
И луна
полоумная, ополнолунев,
буксует
в строительной луже,
кожу нежную
до крови обдирая
с обоих боков.

 


* * *

Серая кошка
на листьях каштана,
обломках минувшего лета,
с тощей креветкой в зубах
под скамейкой без спинки -
простой,
как времени ход,
неудобной,
точно скамья подсудимых, -
между бетонными жерлами урн,
готовыми оповестить побережье
о конце живого сезона
и начале мертвого
отсутствием мусора
серым сентябрьским утром,
вперившим в меня,
человекокреветку,
прозрачный до полосатого дна
море-глаз.

На песчаных страницах Книги выбытий,
разлинованных граблями,
перелетные птицы
ставят автографы.

Бесполезный висячий замок
цепляется ржавой клешней
за раскрытую настежь калитку платного пляжа.

На столах курзальных кафе
жуки кверху лапками -
стулья.

На столбах -
старая кожа -
обрывки афиш.

Все прозрачно, раскрыто, пустынно,
и кажется:
суть вещей выходит наружу.

И когда бы не тропы,
опутавшие пустыри,
не дребезжащий голос трамвая,
когда бы не я,
то Господь бы решил:
завтра - шестой день творения.

 


* * *

Плутавший в коридорных лабиринтах
под вечер
заигравшийся малыш
случайно выбредает к шумной зале,
конфузится
и - в материн подол.

Так, проведя весь день
с полузнакомым,
но близким городом,
смертельно утомившись от тревоги,
что он вот-вот, сославшись на дела,
уйдет,
едва махнет рукой у ближнего угла,
а ты "послушай" запросто не скажешь, -
"всё к черту,
и по улицам мотаться," -

выходишь переулками слепыми,
виляющими, точно хвост дворняги,
ползущими, как дождевые черви, -
на площадь,
только там заметив,
что спутник твой
стал в полумраке нежно-голубым и мертвым.

А ты и не предвидел в нем
такую
способность уходить.

 


* * *

Спит-сопит общий вагон
скорого.
Скрючились люди, изогнулись до боли,
конечности затекли,
позвоночники ломит,
неспособные тело держать.
Извиваясь, ползут по Земле
ожелезневшие голые
останки ящеров древних –
позвоночники-поезда.
Неподвижно лежат
позвонки-вокзалы –
мощный хребет планеты.
Только ты, поэт,
беспозвоночный, бескостный,
любую форму принять способен –
и бесконечного –
в Млечный Путь,
в железную дорогу –
хребта всех вселенных,
и обрастать
плотью жизни.

 


* * *

Город влажный лежал под нами –
купола раскрытых зонтов, закрытых, шпили –
куполов бокалы, шпилей фужеры –
мужчина и женщина –
вожделенный, желанный город.
Только крыши тонкая жесть,
только боль
между нами,
между нами и небом.

 


* * *

Я хочу... —
Мы должны сберечь
иероглифы наших встреч:
минет, канет
время —
потом вдвоем
расшифруем, поймем.
А пока мы — немые хранители
(не помогут самоучители).
Мы не слышим благоухания:
nature morte;
still life.
Но над свитками мироздания, —
что бы с губ ни сорвалось
в бездну — дыхание,
вздох, стон, свист, поцелуй —
оживит.
На словах мне не назначай
встреч —
разомкнута речь —
заикание, замыкание.
Те — нечаянные невзначай
подмечай, помечай столкновения —
мы дождемся истолкования.

 


* * *

Зачем мне земля обетованная? —
Ты ее не обрел.
Эдем зачем? —
Ты изгнан.
Нужен мне разве дом? —
В нем не живем вдвоем.
Сад — это там, где ты,
Летний ли, Гефсиманский.
Дом — это там, где ты,
спичечный, карточный, Чайный —
домик хотя бы.
Дом — это ты.
И если я не за его стеной
(твоей спиной) —
значит
разрушен и мой Второй Храм,
и я
перед Стеной Плача.

 


* * *

Деды мои —
Моисей и Василий
добровольно оба
топтали, месили
терпкий войны виноград,
но не пили
и не пригубили
ни вместе,
ни врозь
вина
с букетом победы:
погибли —
под Ленинградом один сгорел в танке,
другой — позже
пал в Познани.
Мосты позади,
мосты впереди
взорваны,
останки
(если остались)
чужими опознаны.


С планетой вращаясь,
над нами парят
расчеты и выкладки,
чертежи и выкройки,
планируют планы-планеры,
многоместные аэролайнеры:
хотел один вернуться
к делу детства,
отца и деда —
фамилии соответствуя,
закройщиком сделаться;
другой — мостостроевцем стать.
Но это — после войны.

Вот когда особо
помогли бы мосты-скобы
расколотый шар
в объятиях сжать,
удержать,
а по мостам-подмосткам
по последнему слову техники
прогуливались бы народы
в нарядах
по последнему слову моды,
рассматривая вселенную.

Первый портновский
опыт деда — пальто
бабушка моя носила
много лет.
Потом перешить на сына
отдала в ателье.

 


?

Любовь?
Ее знак?
Образ? —
Вопросительный. —
Не сомненье:
есть или нет?
она ли?
Но — почему?
за что мне?
все еще?
несмотря ни на что?
Ведь глаза ее — бельма,
затянуты тканью:
узел морской — на затылке,
давит повязка,
врезаясь в виски, в глазницы —
в жмурки играет,
растопырила руки
нежно нелепо хищно,
безумеца, носится
в белом хитоне по саду,
пугая подруг —
замарашек мраморных.

Невесна. Непросушка.
Нечего ждать. Глубокая осень:
что созрело — неубрано —
вянет-гниет —
листья, желуди и отраженья
жизни
пронесшейся —
звуки лета — признаний, касаний...
Сад не узнать.
Где знаки, символы —
ваза, статуи, лебеди, дети, решетка?
Ни объемов, ни линий. —
Полумертв — полудремлет,
старик на скамейке — сад.
Где коляски с младенцами —
лодки —
цветные виденья
между деревьями?
Дети где,
заглянувшие, чтобы собрать
на поделки детали природы?
Кисти, краски, палитры,
этюды, этюдники,
группки подростков?
Считалки, страшилки, дразнилки,
колыбельные, сказки?..
Безвозвратно утрачено детство. Отнято.
Снесено. Сметено.

Перевернутый знак вопросительный —
крюк
рыбацкий?
мясницкий?
подъемный?
Пропорот, распорот,
рыба в воздухе,
зверь над землей,
до Бога доброшен.
Не садовой статуе,
не тому, с кем по саду бродили —
задай вопросы
Ему,
который
и есть
любовь?

 

***

В отдельной квартире
в семейном кругу
за чаем горячим
следишь напряженно,
как телеэкран
бьют вдребезги,
рвут в клочья
огнедышащие молодчики
из дальних стран.
Но час уже поздний:
звук уменьшаешь –
а шум нарастает,
кажется даже:
исходят матом
за дверью мягкой,
обитой ватой,
и вот нелепость и околесица –
летят перекрытия,
рушится лестница
марш за маршем
под железнобетонным маршем,
которому в такт
в тебе
вздымаются волны протеста,
и ты,
оставляя дымящийся чай,
рвёшь с места
в промозглость, расхлябанность,
слякоть и дождь –
на антифашистский
митинг идёшь
и там выступаешь
с бичующей речью...
За мир спокоен,
собой доволен,
домой – в тыл:
как раз твой чай
не слишком горяч,
не слишком остыл.
...А сын
где твой? –
тот, другой –
подросток тонкий,
теми растоптан?
или под окнами
с ними протопал?
Но ты уже в тапках,
и плащ снял,
и пере-
ключен
на другой канал.
Коварен кровавый
вирус чумы
коричневой:
первый симптом её –
безразличие,
хотя бы к одной
отдельно взятой
(от тебя не отдельной)
жизни, –
защёлкнувшее
дверным запором –
автоматным затвором.
Своей рукой
в себя
ты дверь им открыл,
шум из тебя доносящихся маршей
страшен,
склько ни всвывй в уши ваты.

 

***

Через раз
из-за визы видимся,
в остальные разы –
проездом,
и зови не зови –
нет как нет...
Две скамьи визаваи,
ты и я – тет-а-тет
(ты и я –
не мы)
на Марсовом жестком плацу
под вечным огнём
июньского солнца.
Красные, синие, белые полосы
проносятся по лицу
от его вполохов.
До Елисеевского –
трамвайная остановка,
от Елисейских –
один перелёт,
да попала я
в переплёт
деревянных пальцев скамеек –
не уютная лодочка рук –
баркас
днищем в дно врос,
зияет каркас,
жизнь моллюском
в межрёберье вплюснута,
сколько бы в нём
ни выстукивал SOS,
сколько бы глотку –
душу
ни драл, ни орал, –
море допуста выпито,
суши безбрежность,
воды – ни слезинки,
Арал...
Ты едва пробежал
поле Марсово лётное,
от земли оторвался,
прорвался за облако плотное,
а уже внизу погружены в кузовы
скамьи и кусты –
муляжи, декорации:
"ПАРК НА РЕСТАВРАЦИИ":
на каждой травинке,
на каждом из брошенных слов —
корсаж лесов.
Ты не знаешь французский,
но твердишь, как в молитве:
"Alas! Alas!" –
отвергая возможный упрёк.
Пять минут
до французского консульства.
На ветру на французские
русские флаги
сильнее похожи:
те же полосы,
только порядок другой,
да лежат поперёк.

______

Увы! Увы! (фр.)

 

back to top